Мания страсти
Шрифт:
Еще несколько картинок напоследок: покончившие с собой или расстрелянные писатели, Дрие, Бразийяк, и этот, с лисьим профилем, но он, по крайней мере, гений звуков, Селин. Его-то какого черта занесло в эту компанию. И больше ничего. Это грустно, тягостно, удручающе, тем хуже, нечего было стремиться попасть в этот безумный водоворот века. Я пишу по-французски, некий француз должен был исчезнуть, я не исчез, я продолжаю, это больше не та страна, и, тем не менее, та же самая. Поблекшая, сломленная, и все равно величественная, совсем новая. Не агонизируй больше, просто умри и воскресни, мы любим тебя.
Дора после просмотра не сказала ничего. Мы молча шли вдоль решетки парка Монсо под луной. Вдруг тело ее привиделось мне бесконечно прекрасным и драгоценным, черным и синим, негативом с негатива, суммированным опытом, искусным и добрым, избегнувшим вселенской развращенности, которой мы не можем и не сможем противиться никогда и
В тот вечер Дора захотела лечь спать сразу же, я остался в библиотеке, которую она велела переоборудовать специально для меня. Все книги стояли там, черные, красные, синие, зеленые переплеты. Я машинально раскрыл старого Сирано (в Амстердаме, на Биржевом мосту, напротив Кельнского банка, 1710), тотчас же мне бросилась в глаза одна фраза:
«Внезапная радость завладела моей душой, радость влечет за собой надежду, надежда — потаенный свет, которым разум мой оказался ослеплен».
Существует, вне всякого сомнения, бог сочинительства и чтения, бог молчаливый, близкий, тайный; неутомимый бог чернил и дыхания, проходящий сквозь стены, заросли, воск, фильтры, закодированный бог биологических клеток. Перевалило заполночь, и то же «событие», что и тогда, в той моей сумрачной студенческой комнатке, повторяется вновь. Библиотека медленно вращается вокруг своей оси, пространство расступается, а вместе с ним и время всех этих томов раскрывается каждое на своей знаменательной дате, соединяясь с другими на том же сгибе, перемешиваясь в одном тигле. Я чувствую, как сваленные вместе книги корчатся в огне, словно саламандры, создавая все вместе — пылающие угли и пепел — единую историю, наполненную шумом, исступлением, но еще и удовольствием, и весельем. «Внезапная радость завладела моей душой…» Ну да, конечно, при условии, что у меня имеется душа. «Душа моя, мучась, исполни обет: вопреки ночи да будет свет…» А радость влечет за собой надежду, а надежда — потаенный свет, которым разум мой оказался ослеплен. Да, да, именно, ослепленный разум, какой заголовок. Я продолжаю следовать за Рембо, который отныне повествует в одиночестве: «Нет спасенья, ничья вина, знанье, терпенье не помогут нам; завтра не настанет, угли остынут, но сберечь спеши жар души…» Или вот еще: «Я становлюсь волшебной оперой: я вижу, что все живое обречено стремиться к счастью; действие это не жизнь, это способ растрачивать силы, своего рода невроз. Любая мораль — уязвимость разума…»
Но вот снова вступает Сирано: «Мы находимся в той части, которая состоит из ничего…» И еще: «А не состоит ли весь мир из ничего?» И еще: «Если как следует проникнуть в материю, вы поймете, что она представляет собой единицу, которая, словно гениальная актриса, играет здесь роли всех персонажей, лишь каждый раз облачаясь в другой костюм…»
Эти строки Рембо — из «Сезона в аду», главы, словно по иронии судьбы озаглавленной «Алхимия слова». В его черновиках, как раз после очень знаменитого стихотворения «Вечность» (которое знают все и в то же время не знает никто), он написал: «От радости я становлюсь волшебной оперой».
Вот эта рукопись перед моими глазами. Выглядит она довольно странно, вот так:
«Наконец мой божественный дух…………………… из Лондона или из Пекина или Бера ……….. которая (зачеркнуто я смеюсь над)……………….. от народного веселья. (Вот) ………….. пекло (неразборчиво) ………………………… Я хотел бы меловую пустошь ……………………»И еще один черновик заинтересовал меня:
«Я немного путешествовал. Я поехал на север: я (вспоминается) закрыл свой разум. Мне захотелось вспомнить там все рыцарские, пастушеские ароматы, дикие родники. Я любил море (человечек земля основы) магическое кольцо в светящейся (освещенной) воде как если бы она должна была отмыть меня от (отмыть меня от заблуждений) позора».
Здесь мне захотелось подчеркнуть «закрыл свой разум».
И вот я засыпаю прямо здесь, на диване, мне снится сон. Я иду по песчаной аллее старого особняка семнадцатого века, на треугольном фронтоне которого, освещенном факелами (потому что ночь), выделяется странная надпись:
ЕГО СИЯНИЕ ЗАТМЕВАЕТ ЕГО.
ПРИ СВЕТЕ ДНЯ ОН ПРОПАДАЕТ.
ЕГО ВИДНО ОТОВСЮДУ,
НИКТО НЕ ВИДИТ ЕГО.
Я тем более удивлен, что сотни раз проходил по этой улице, не замечая под номером 10 этой странной постройки, которая должна бы бросаться в глаза внимательному прохожему. Я приближаюсь, фасад освещен, слышен шум, наверное, там какой-то праздник. Музыканты и музыкантши в костюмах того времени, проходя мимо, задевают меня, но не замечают. Здесь всего понемногу: скрипки, лютни, виолы, барабаны, трубы. Молодая женщина, красивая, темноволосая, нервно поправляет черную косынку вокруг шеи: без сомнения, сейчас она должна петь. Внутри и снаружи много цветов, они кажутся мне до странности крупными. Розы с двухметровым — по меньшей мере — стеблем, такого же размера гладиолусы, огромные охапки пионов. Теперь я поднимаюсь по каменной лестнице, в то время как музыка обрушивается громовым каскадом, мое тело знает, куда идти, и меня это не особенно удивляет. Один из музыкантов, стоя внизу, громко объявляет название следующего отрывка: «сердцевина вещей». Певица принимается за свои вокализы. До меня доносятся слова «страшные крики», «ход сделан», «барабаны, трубы», «пусть в нас зажжется любовь», от ее голоса вибрируют деревянные перекрестья окон и картины на стенах. Наконец, я вхожу в большую комнату, от пола до потолка заставленную книгами, и какой-то человечек, высокий, худой, с седыми волосами и молодым лицом, в окружении свитков и ваз, учтиво, не говоря ни слова, протягивает мне маленькую китайскую коробочку, наполненную каким-то красным порошком. Похоже на шкатулку с драгоценностями. Я понимаю, что должен проглотить немного этого порошка (у него горьковатый привкус), прежде чем бросить, наконец, — и в этом смысл всего — «взгляд на все это». И будет вспышка, будет покой. Человечек исчез, не забыв оставить мне записку, на которой я читаю: «Искусство музыки». Я складываю ее. Речь идет о катрене, озаглавленном «Ария в скрипичном ключе»:
Соль полученная дважды Из земли и воздуха Насыщает Солнце Золотом.Я понимаю, что записку также следует проглотить, именно для этого стоит здесь графин с вином и стакан. На серебряном подносе, на котором их поставили, выгравировано «Во имя любви богов». Записка, к большому моему удивлению, восхитительно тает у меня во рту вместе с глотком старого вина, а тем временем, из-за двери, плотной, обитой, до меня доносятся отголоски ночного праздника. Именно в этот момент мне хочется посмотреть на часы: а я их потерял.
Я просыпаюсь, смотрю на часы. Не прошло и получаса, хотя у меня такое впечатление, что я провел целую ночь в доме 10 по улице… Кстати, какой улице? Забыл. Неподалеку от отделения Кельнского Банка? Но нет же, мы ведь в Амстердаме, а не в Париже. На этой улице, а я ведь знаю только ее, я провожу все дни? В самом деле? Все дни?
Музыка не кажется мне незнакомой. Есть мелодия Жана-Жозефа Муре, о которой я вспоминаю в первую очередь, мелодия, кружащаяся в водовороте, воинственная, в ней есть сопрано, литавры и трубы, старая искрящаяся французская мелодия, но нет, я слышал не ее. Вкус во рту? Вина? Текста записки? Все это можно объяснить, кроме сильного ощущения присутствия. Учтивый юный старик? Классическое лицо алхимика с высоким прилежным лбом, столь часто изображаемое на гравюрах. Он очень стар, потому что приходит издалека. Совсем юн, потому что идет очень далеко. Он проходит сквозь время, он сам и есть время. Для него протяженность времени выражено в процессе становления памяти.
Я вновь беру том Сирано в переплете цвета слоновой кости, он открывается прямо на его портрете. У этого нет холодка во взгляде, выглядит вполне представительно. Он не принимает себя за человекоподобного пресмыкающегося. Освоение внутреннего космоса — под видом солнца и луны — было для него лишь путешествием, хотя и рискованным, но в конечном итоге не лишенным приятности. Сегодня он не стал бы терять времени, изучая планеты, космическую пыль, скалы, газовые или пыльные бури, сумрачный, убивающий всякую жизнь, холод. Его нос не такой уж длинный, как принято считать (кстати, и в самом деле, почему о нем так много говорят?). Вот он, записной авантюрист, снискавший лавры анархист, любитель глупых шуток, заговорщик, фигляр, дуэлянт, поэт. Он прожил свой опыт превращений, притворяясь, что поднялся на небо, вошел в огонь, постиг язык птиц, деревьев и драгоценных камней, путешествовал по местам, которые называл «равнины дня».