Мантикора
Шрифт:
– Как же мы вернемся без света?
– Ну, заблудиться тяжело. Ползите вперед и все. Лучше лезьте первым.
– Лизл, я что, должен лезть в этот туннель совсем без света?
– Да, если только вы не хотите остаться здесь в темноте. Я-то, конечно, пойду. Если у вас хватит ума, вы пойдете первым. Только не передумайте по дороге, потому что если с вами что-нибудь случится, я назад повернуть не смогу и выбраться задом оттуда тоже невозможно. Либо мы вдвоем двинемся вперед и выйдем на свет, либо вдвоем погибнем… Не думайте больше об этом. Идите.
Она подтолкнула меня в направлении к лазу, и я сильно стукнулся головой о его свод. Но меня страшила опасность, и я побаивался Лизл, которая в этой пещере
Путь в пещеру был просто ужасен, потому что нужно было двигаться головой вниз и ничего труднее на мою долю до того не выпадало. Но еще труднее оказался обратный путь – ведь теперь мне приходилось ползти вверх под углом никак не меньше, чем сорок пять градусов. Так, вероятно, пробираются по дымоходу – работая локтями и коленями и то и дело стукаясь головой. Я знаю, что ногами несколько раз ударил по лицу Лизл, но она не произнесла ни слова – лишь кряхтела и тяжело дышала, но без этого никакое продвижение было невозможно. Спускаясь в святилище, я почти что выдохся. Выбираясь наверх, должен был черпать силы из нового источника, о существовании которого и не подозревал. Я ни о чем не думал. Только терпел, и терпение приобрело новую форму – не пассивного страдания, а мучительной, исполненной страха борьбы за выживание. Неужели только вчера меня называли мальчиком, который не умеет бояться?
Внезапно из темноты передо мной раздался рев, такой оглушительный, такой близкий и жуткий, что в то мгновение я понял – смерть рядом. Я не потерял сознания. Но со стыдом, которого не ощущал с детства, я почувствовал, как мой кишечник перестал меня слушаться и его содержимое реактивной струей изверглось мне в штаны; ужасная вонь, которая ударила в ноздри, исходила от меня же. Никогда еще не было мне так скверно – перепуганный, грязный, полупарализованный, потому что когда я услышал голос Лизл («Вперед, ну же, вперед, грязное животное»), то не смог двинуться, словно приклеенный к месту отвратительной жижей, которая на сквозняке быстро превращалась из теплой, словно детская кашка, в ледяную.
– Это просто ветер шутки шутит. Вы что, решили, за вами пришел медвежий бог? Давайте. Впереди еще не меньше двухсот ярдов. Вы что, думаете, мне нравится торчать тут и нюхать вашу вонь? Давайте вперед.
– Не могу, Лизл. Мне конец.
– Вы должны.
– Как?
– Что придает вам силы? Разве у вас нет Бога? Нет, пожалуй, нет. У таких, как вы, нет ни Бога, ни Дьявола. А предки у вас есть?
Предки? На кой черт мне сейчас, в этом ужасе, нужны предки? Потом я подумал о Марии Даймок, которая не сетовала на судьбу в Стонтоне, а требовала деньги с прохожих, чтобы со своим незаконнорожденным сынком отправиться в Канаду. О Марии Даймок, существование которой скрывал доктор Стонтон и о которой после того первого злополучного письма не хотел слышать мой отец. (Что тогда сказал Пледжер-Браун? «Да уж, Дейви, не повезло. Он искал кровь, а мы можем ему предложить только почву. Зато какую!») Неужели Мария Даймок поможет мне? Обессиленный, перепуганный, униженный, я, наверное, воззвал к Марии Даймок, и что-то (но было бы нелепо думать, что она!) дало мне силы преодолеть последние двести ярдов, пока воздух не стал наконец если не теплее, то свежее, и я понял, что большая пещера близко.
Из темноты в сумерки. Из сумерек на свет божий, где я неожиданно осознал, что сейчас около трех часов великолепного дня в канун Рождества и что я нахожусь в швейцарских горах на высоте семь тысяч футов над уровнем моря. Тягостный, враскорячку, путь назад к канатной дороге – и приятная неожиданность (о, благословенная Швейцария!): на крошечной станции был нормальный мужской туалет с массой бумажных полотенец. Раскачивающийся вагончик, головокружительный спуск, во время которого Лизл не проронила ни слова, а сидела и дулась, будто обиженный шаман времен ее медвежьей цивилизации. Назад мы ехали молча; даже подсунув под меня, чтобы не испортить обивку, оказавшийся в машине номер «Нойе Цюрхер Цайтунг», она не нарушила молчания. Но когда мы заехали в каретный двор перед зоргенфрейским гаражом, заговорил я.
– Лизл, мне очень, очень жаль. Не потому, что я испугался или наделал в штаны. Мне жаль, что я не оправдал ваших надежд. Вы считали, что я достоин увидеть это медвежье святилище, а я оказался слишком ничтожен, чтобы понять вас. Но мне кажется, передо мной замаячило что-то лучшее, и я прошу вас не лишать меня вашей дружбы.
Другая, возможно, улыбнулась бы, или взяла меня за руку, или чмокнула в щеку. Но не Лизл. Она пристально взглянула мне в глаза:
– Извинения – самая дешевая монета на земле, для меня им грош цена. Но, кажется, вы кое-что узнали, а если так, я дам вам больше, чем дружбу. Я дам вам любовь, Дейви. Я возьму вас в мое сердце, а вы меня – в свое. Речь не о постели, хотя и постель не исключается, если будет нужно. Я говорю о любви, которая дает все и берет все, и не торгуется.
Я принял ванну и к пяти часам, смертельно усталый, уже лежал в постели. Но велики тайны духа человеческого – скоро я поднялся и был в состоянии съесть хороший обед и смотреть рождественскую передачу из Лозанны вместе с Рамзи, Айзенгримом и Лизл; я чувствовал себя обновленным, даже, казалось, родившимся заново благодаря пережитому в пещере ужасу и обещанию новых чудес, которое дала мне Лизл несколько часов назад.
25 дек., чт. и день Рождества: Проснулся, чувствуя себя лучше, чем когда-либо за долгие годы. Очень голодный – на завтрак (почему от счастья сосет под ложечкой?), за столом один Рамзи.
– Счастливого Рождества, Дейви. Помнишь, ты как-то сказал мне, что ненавидишь Рождество как ни один другой день в году?
– Это было давно. Счастливого Рождества, Данни. Ведь мой отец так вас называл, правда?
– Да. Всегда ненавидел это имя. Пожалуй, лучше уж зови меня Уховерткой.
Вошел Айзенгрим и на стол рядом с моей тарелкой положил маленький мешочек. Он явно хотел, чтобы я заглянул внутрь. Я развязал мешочек – оттуда выпала пара игральных кубиков из слоновой кости. Я кинул их несколько раз без особого успеха. Тогда их взял Айзенгрим.
– Что вы хотите, чтобы выпало?
– Конечно, две шестерки.
Он бросил кости, и выпали две шестерки.
– Со свинцом?
– Я так грубо не работаю. Никакого шулерства, просто внутри есть маленький секрет. Я покажу вам позднее, как он действует.
Рамзи рассмеялся.
– Неужели ты считаешь, что знаменитый адвокат будет пользоваться такой штукой, Магнус? Да его исключат из всех его клубов.
– Не знаю, что может знаменитый адвокат делать с игральными костями, но я прекрасно знаю, что он делает в зале суда. Вы везучий человек? А быть везучим – это всегда играть… костями вроде этих. Может быть, вам понравится носить их у себя в кармане как напоминание о… о том, что наш друг Рамзи называет переменчивостью, вариабельностью и диковинностью всего сущего.
Вошла Лизл и вручила мне часы:
– От Медной головы.
Часы были хорошей работы, с гравировкой на крышке: «Время есть… Время было… Время ушло» – что как нельзя лучше подходит к часам. И, конечно, именно этими словами она и Айзенгрим начинали номер с Медной головой. Но я знал, что для нас двоих это символизирует загадку, незапамятную древность пещеры. Я смутился.
– Я даже не подумал, что мы будем обмениваться подарками. Ужасно неудобно, но я ни для кого ничего не подготовил.
– Не переживайте. Подарки – дело настроения. Видите, дорогой Рамзи тоже не озаботился.