Мантисса
Шрифт:
— Эта чертова баба успела вам наговорить гадостей.
— Гораздо менее гадких, чем ваше враждебное к ней отношение.
— Просто я не мог вспомнить, кто она такая.
— Но вы, кажется, предпочитали смотреть на меня, хоть и вовсе не знали, кто я такая.
— Вы показались мне более понимающей. В тот момент.
— И более привлекательной? — Он колеблется.
— Возможно. — Помолчав, добавляет: — Физически.
— Выражаясь бытовым языком — вы меня захотели?
— Слушайте, я очень болен. Секс — последнее, что могло бы занимать мои мысли. И ради Бога, скажите, чтобы сестра перестала присасываться к моей шее!
— А вы предпочли бы, чтобы она присасывалась к другим местам вашего тела?
Он молчит. Потом:
— Это отвратительно!
— Почему, мистер Грин?
— Вы и сами прекрасно знаете почему.
— Нет. Я вовсе не знаю почему.
— Слушайте, уважаемая,
Она плотнее прижимает его пальцы к своей груди.
— Именно это сильнее всего меня и озадачивает, мистер Грин. Почему ваше столь явное отвращение к нашим методам находит свое выражение лишь в словах?
— Не понимаю, что вы хотите сказать.
— Вы не сделали ни одной попытки оттолкнуть нас, выскочить из кровати, уйти из палаты. Не совершили ни одного из тех действий, на которые вполне способны. И которые явились бы адекватным физическим эквивалентом состояния вашей психики.
— При чем же тут я, если я наполовину еще под наркозом?
— Ах вот оно что! Но вы вовсе не под наркозом, мистер Грин. Вы могли так себя чувствовать, когда только начали просыпаться. Но проснулись вы как раз оттого, что я ввела вам антиуспокоительное. Стимулянт. Оно давным-давно должно было оказать свое действие. Так что, боюсь, объяснить этим свое бездействие вам не удастся. — Он чувствует себя, словно шахматист, неожиданно угодивший в расставленную ловушку. Доктор снова плотнее прижимает к себе его руку. — Я вовсе не хочу критиковать вас, мистер Грин. Просто задаю вопрос.
— Потому что… потому что я же ничего не помню! Полагаю, тот, кто отправил меня сюда, все-таки знал, что делает.
— Если я правильно понимаю, вы допускаете, что наши методы имеют под собой некоторые основания?
— Просто я не выношу вашу манеру вести себя.
Некоторое время доктор молчит; потом спокойно убирает его руку со своей груди, чуть отодвигается и поворачивается на другой бок, лицом к нему. Теперь ее глаза оказываются так близко, что ему трудно сфокусировать собственный взгляд, но что-то в них, да и в выражении ее лица, говорит ему, что она поняла — силовые методы больше применять не следует. На этот раз глаза опускает она. И говорит шепотом, так тихо, будто не хочет, чтобы ее услышала сестра Кори у него за спиной:
— Мистер Грин, наша работа здесь не так уж легка. Мы ведь тоже не вовсе лишены обычных человеческих чувств. Бывают пациенты… ну, честно говоря, с которыми установить контакт легче, чем с другими. Мне не следовало бы этого говорить, но, когда я обследовала вас при поступлении, я не испытала — а это, признаюсь, со мной иногда бывает — сожаления, что не занялась педиатрией, как поначалу намеревалась. Я, между прочим, даже с нетерпением ждала, когда можно будет начать интенсивно работать над вашим излечением. Отчасти потому, что, судя по некоторым специфическим чертам, могла ожидать, что вы и сами с увлечением станете работать в полном единении со мной. Ну, строго говоря, насколько это возможно для пациента. Я со всей искренностью прошу вас простить меня, если я слишком понадеялась на этот свой прогноз. С другой стороны, хотелось бы верить, что вы поймете: в нашем отделении не может работать тот, кто не ставит здоровье пациента превыше своих собственных чувств. Кто не научился жертвовать чисто факультативными понятиями стыдливости и права личности на уединение, возложив их на великий алтарь неотложных человеческих нужд. — Она серьезно и вдумчиво глядит ему в глаза. — Надеюсь, это-то вы можете принять?
— Если это необходимо.
— Мистер Грин, через минуту или две я закрою глаза. Мне хотелось бы, чтобы вы поцеловали меня в губы, затем повернулись и поцеловали сестру. Просто в знак человеческого отношения друг к другу в ситуации, достаточно трудной для всех троих. И тогда, может быть, мы сумеем начать все сначала и помочь вам достичь эрекции и проявить тот эротизм, на который, я уверена, вы весьма способны.
Прежде, чем он успел ответить, она протянула ему губы; теперь в ней ничего не оставалось от врача, от классной дамы, даже от взрослой женщины: словно застенчивая племянница ожидала поцелуя от дядюшки. Он почувствовал, как его мягко подталкивают в спину, осторожно поощряя сделать то, о чем просят. Он взглянул на лицо, что было так близко от его собственного, на темные ресницы, опущенные на бледную кожу щек, на классический нос и прекрасных пропорций рот. В иных условиях можно было бы назвать это лицо красивым, в нем превосходно уравновешивались одухотворенность и потаенная чувственность. Он заколебался, все еще сопротивляясь, все еще ощущая, что несправедливо загнан в ловушку. Но необходимо было что-то сделать. Он вытянул шею, торопливо коснулся сжатыми губами протянутых ему губ и тотчас же отстранился.
— Благодарю вас, мистер Грин. — Глаза ее раскрылись, перед ним снова был врач. — Ну что ж. Теперь я уверена, что вы не расист, но вы были не очень-то добры с сестрой Кори. Опасаясь, что некоторые факты могли быть забыты вами в связи с утратой памяти, напомню, что вклад Вест-Индии в успешную работу нашей больницы всегда был весьма существенным. Я уверена, что сестра Кори оценит, если вы повернетесь и одарите ее таким же знаком взаимопонимания, как и меня.
Она чуть отстранилась, и он почувствовал, что тело медсестры сделало точно такое же движение. Профессионально строгие глаза доктора Дельфи на мгновение удержали его взгляд, и вполне возможно, что именно для того, чтобы уйти от этих глаз, он в конце концов повернулся. Руку он решительно и твердо держал вытянутой вдоль бока, будто стоял по стойке «смирно». Ладонь сестры Кори поднялась к его плечу. Глаза ее, как раньше у доктора, были закрыты, полноватые губы протянуты ему так же покорно, по-детски, в ожидании поцелуя. Но тело ее казалось теплее, изгибы его — более плавными и податливыми, чем у доктора Дельфи, и, хотя она лежала совершенно неподвижно, он ощутил дремлющую в ней живую силу.
Он наклонил голову — запечатлеть и на ее губах знак взаимопонимания. Но на этот раз не встретил той же пассивности. Ладонь сестры Кори скользнула ему за голову. Не успели их губы разъединиться после его быстрого, словно клевок, поцелуя, как слились снова. Ее рот слегка приоткрылся, и он различил тот же самый смолистый аромат, что и у доктора. Вероятно, в жидкость для полоскания рта входил тот же антисептик, что и в мыло, и пользовался им весь штат больницы. Прошла минута, две, он попытался отстраниться, но ладонь у него на затылке настоятельно удерживала голову в том же положении, а девичье тело прижалось теснее. Ее язык проник к нему в рот. Потом смуглая нога приподнялась и, согнувшись в колене, тихонько всползла на его ногу, еще теснее сблизив их тела.
Он был теперь нисколько не менее напуган и шокирован, чем раньше, однако ему по-прежнему не хватало воли оттолкнуть эту молоденькую и такую настойчивую медсестру. В конце концов, она не так уж и виновата… к тому же он испытывал некоторую приятность от возможности натянуть нос докторице, проявив больше желания сотрудничать с ее подчиненной. И он не ошибся в своем суждении о скрывавшейся в ней живой силе: это беспокойное и гибкое существо заставило его снова откинуться на подушку и почти накрыло его своим телом, как бы желая продемонстрировать собственную способность продлить и углубить поцелуй. Миг, другой, и сестре удалось улечься на него целиком. Доктор Дельфи тем временем, видимо, успела слезть с кровати. Он почувствовал, как сестра Кори нащупала его неподвижно лежащую на подстилке ладонь и положила на упруго округлый контур своей правой… ну, скажем, щеки. К ставшим теперь бесстыдно недвусмысленными синекдохам [9] ее языка добавилось содрогание и трепет обнаженной плоти под его ладонью. В напрасной попытке утихомирить сестру, он приподнял правую руку и опустил ее на другую «щеку».
9
Синекдоха — литературоведческий термин, здесь означающий использование меньшего вместо большего (греч.).
Словно в ночном кошмаре, он сознавал, что неминуемо скатывается в пропасть и нет сил предотвратить падение. И все же где-то в глубине ослепленной души его этическое «я» восставало против такого малодушия, такой позорной уступки самым низменным инстинктам. В восстании участвовало и его эстетическое «я», «я» человека, обладающего тонким вкусом, истинного, хоть временно и потерявшегося Майлза Грина, который — он понимал это всем своим существом — ни за что в жизни не позволил бы себе оказаться в таком вульгарном и физически унизительном положении, ни на секунду не стал бы прислушиваться к обманчиво-благовидным объяснениям доктора Дельфи. Вдруг, вызвав радостное волнение, ему пришла в голову мысль, что интуитивное представление о том, каким он никогда не мог быть, возможно, станет ключом к осознанию того, кем он был на самом деле, и он принялся размышлять (с некоторым трудом, ибо сестра Кори приподнялась на руках и взялась щекотать его лицо и губы сосками полных и упругих юных грудей) о том, каков же был род его занятий. И почти тотчас же он получил свидетельство, что находится на верном пути и что доктор Дельфи, смутно намекнув на что-то далеко не почтенное и довольно низкого разбора, опять-таки сознательно вводила его в заблуждение.