Манящий запах жареной картошки
Шрифт:
— А теперь — в ресторан! Я проголодался! — довольно хлопнул рукой по своему портфелю Гюнтер.
Лена за весь день выпила чашку кофе и пакетик сока и теперь с огорчением констатировала, что времени уже половина восьмого, а после шести ужинать вредно.
— Ничего! Один раз можно сделать исключение из правил! — довольно хохотнул Гюнтер. — У нас будет романтический ужин!
— При свечах? — уточнила Лена. — Тогда мне нужно заехать переодеться.
— Куда-то ехать? — заволновался Гюнтер. — Ни в коем случае, я умру с голоду! Лучше мы не поедем туда, где нужно быть в вечернем платье. — И он хитренько подмигнул Лене сквозь модные прямоугольные очки. В конце концов
— О-о! Очень вкусно! — смаковал рульку Гюнтер и забывал вытереть салфеткой жирный подбородок. Еду он запивал пивом.
— Красное вино гораздо полезнее, — заикнулась было Лена.
— Красное вино свойственно романской культуре, — с оттенком пренебрежения махнул рукой Гюнтер.
— А славянской культуре свойственна водка? — ужасно раздражившись почему-то, спросила Лена.
— О да! Да! — согласно закивал Гюнтер. И спросил, показывая на недоеденную колбаску: — Ты все?
Лена осталась голодная, но ответила:
— Все.
— Тогда поедем к тебе! — Лицо у Гюнтера было сытым и довольным. По-видимому, он собирался быть щедрым и попросил официанта выписать счет.
Пока официант, склонившись над бумажкой, соображал, какую лучше выставить сумму, чтобы получить чаевые и не нарваться на скандал, Лена спросила:
— А куда мы поедем завтра? Что бы ты хотел посмотреть в Москве? Ты ведь практически нигде не был. Пушкинский музей, Третьяковскую галерею, Оружейную палату?
— Да, да… — рассеянно сказал Гюнтер, думая уже о чем-то своем. — А нельзя поехать на дачу к кому-нибудь из твоих друзей? Мне рассказывали, что русские очень хорошо отдыхают на дачах. Я правильно говорю, это называется «оторваться»?
— Надо подумать, — ответила Лена. — Поедем, я отвезу тебя в гостиницу, а сама за ночь что-нибудь придумаю.
— Но, — сделал удивленное лицо Гюнтер, — я думал, что остановлюсь у тебя!
— Как-нибудь в другой раз, — решительно сказала Лена. — А сегодня меня что-то тошнит.
— О! — только и сказал Гюнтер. Во всем его облике явно читалось недоумение.
С утра пораньше Лена отключила мобильник и поехала в сервис. Не обращая внимания на вопросительно посмотревшего на нее оператора, она прямиком направилась в цех. Знакомая невысокая фигура была привычно согнута над очередной машиной. Лена постучала пальцем по стеклу.
— Ну? — Фигура не разогнулась, но голос показался Лене не просто знакомым, а даже родным.
— Это я, — сказала она, наклоняясь к капоту и не боясь испачкаться. — Если не передумал, завтра поедешь со мной в Третьяковку?
Фигура медленно разогнулась и стала вытирать ветошью руки. Умные, слегка выгоревшие глаза в мелкой сеточке недавно появившихся морщин смотрели на нее с интересом. «Вот с ним мне притворяться не надо, — подумала Лена. — Ни в чем. Какая есть, такая есть». Не очень молодая уже, не очень хрупкая, прямо надо сказать. Зато умная, деловая, умелая. Такая, как и все женщины в их родне. Как мама, сестра и сноха.
— Освободилась, что ли? — Мастер Никифоров, ничуть не смущаясь того, что она была на каблуках значительно выше его, смотрел ей прямо в лицо.
— Освободилась. От иллюзий. Надеюсь, что навсегда.
— Ну, если навсегда, то пойдем. Я давно картину хочу посмотреть. «Три богатыря» называется.
— А вечером я тебя на ужин приглашаю. — Голос у нее почему-то стал несколько хриплым.
— Нет уж, — ответил ей Никифоров Николай. — Ты меня в Третьяковку, а я тебя на ужин. Я не в хоромах, правда, на съемной квартире живу, но у меня чистота и порядок. Грязные носки нигде не валяются. И картошку я так пожарю, пальчики оближешь. У меня настоящая чугунная сковородка есть. Каслинского литья. Еще дореволюционная. В Петербурге, между прочим, все, что из чугуна сделано, решетки там, ограды, часы всякие, на Урале, в наших местах, отливалось. Знаешь?
— Знаю, — сказала она и зажала на всякий случай в руках носовой платок. Ужасно у нее опять почему-то защипало в носу. — Русские мы, потому и знаю. Родные. Жареную картошку не ела сто лет. Давай тогда так. С тебя картошка, а я принесу огурчики и чего-нибудь покрепче. Согласен?
— Заметано, — сказал он и протянул досуха вытертую ветошью крепкую руку.
Август 2002 г.
МАТИСС. «КРАСНЫЕ РЫБЫ»
Ольга Петровна сидела на скамейке в Музее изобразительных искусств имени Пушкина в зале импрессионистов. Она приходила сюда каждый ее выходной день. А выходные дни она старалась брать по средам. По средам вход в Пушкинский музей бесплатный. Она садилась всегда на одно и то же место — в один и тот же зал, на одну и ту же скамейку. Напротив Матисса. Его «Красных рыб». Конечно, в зале висели и другие картины. Но она сидела всегда напротив одной. Она знала ее так, как знают только художники, делающие копии. Лоскут скатерти на неправильном овале стола, стеклянная банка с прозрачной водой, в ней — красные рыбы. Цветы на столе. Ощущение радости от яркого дня. Это была любимая картина ее сына. Он копировал ее с этой скамейки десятки раз. У нее в квартире висело по меньшей мере три очень хороших копии. Сын поступал в Суриковское училище. Но не поступил. Наделал ошибок в сочинении. Теперь его не было с ней, а она приходила сюда.
— Добро пожаловать к нам! — обратилась к ней дежурная по залу. Все ее здесь уже знали. — Ну, как дела?
— Осталось полтора года, — ответила мать. — Точнее, пятьсот сорок пять дней.
— Пишет сынок?
— Прислал письмо, что заканчивает учебу и скоро будет куда-то отправлен. Только бы не в Чечню!
— А вы молитесь! Господь поможет!
— Я буду сюда приходить. Может, вы даже помните его, моего сына… Такой худенький мальчик… Красивый!
Дежурная не помнила. Сколько народу ходило по этим залам! Но из солидарности сказала:
— А как же! Такого мальчика нельзя не запомнить!
На самом деле в память ей врезалась только эта женщина. Всегда в одном и том же костюме, еще молодая, но безучастная ко всему, что не касалось ее сына. Худая, с пепельными волнистыми волосами и голубыми глазами, в которых было страдание. Море страдания. Океан. Космос. Страдание заполняло ее жизнь.
— Хочу угостить вас ириской! — Дежурная вложила в руку матери конфетку и отошла. Та машинально сжала ладонь, но не поблагодарила. Она глаз не могла отвести от картины. И никто не осмелился ее больше тревожить. Когда вечером прозвенел звонок, она встала и тихонько ушла, будто растворилась в осенних сумерках.