Марат
Шрифт:
В годы термидорианской контрреволюции, реакции Директории, наполеоновского режима, реставрации Бурбонов хранить бумаги политического деятеля, объявленного чуть ли не врагом всего человеческого рода, было делом трудным и крайне рискованным. Альбертина с честью преодолела все преграды и обошла все подстерегавшие ее капканы; она сумела уберечь от злых глаз оставшееся у нее рукописное наследие Друга народа, и благодаря ее заботам последующие поколения ознакомились даже с теми сочинениями Марата, которые при жизни его не были опубликованы.
Со второй своей
У себя на родине, в Швейцарии, молодой Давид Мара принадлежал к числу передовых людей своего времени. Двадцати пяти лет он совершил паломничество в Френе, к Вольтеру, вел дружбу с людьми, слывшими самыми горячими головами в Женеве, в 1782 году участвовал в восстании женевских демократов, писал памфлеты радикального содержания.
То ли потому, что движение женевских демократов потерпело поражение, то ли прельщенный надеждой найти страну обетованную в загадочной и далекой России, то ли еще по каким причинам — гадать трудно, но в 1784 году двадцативосьмилетний Давид Мара, уже приобретший некоторую известность в Женеве, неожиданно уехал в- Россию гувернером в семью русского барина Василия Петровича Салтыкова.
Прошло двадцать семь лет — и каких лет! — перевернувших всю Европу и мир!
И вот в 1811 году бывший женевский радикал, стремившийся все ниспровергнуть, на торжественной церемонии открытия лицея в Царском Селе, освященной личным присутствием императора Александра I, предстал в образе располневшего пожилого господина небольшого роста, прикрывавшего лысину старомодным напудренным париком, чиновника седьмого класса и профессора французской словесности.
Его не звали больше Давид Мара. Он именовался теперь Давыдом Ивановичем Будри. Это изменение имени и фамилии объяснялось не только тем, что бывший гражданин города Женевы с 1806 года стал официально подданным русского императора.
Не было ничего удивительного в том, что Давид, сын Жана, стал в России Давыдом Ивановичем. Но название маленького, почти неведомого в России швейцарского городка, заменившее подлинную фамилию бывшего швейцарского радикала, скрывало за собой весьма многое.
Поступив на цареву службу и не без успеха продвигаясь по служебной лестнице, обретя ряд орденских лент и чин коллежского советника, бывший гражданин Швейцарской республики ни на минуту не забывал, что он остается братом столь знаменитого человека, что самое имя его нельзя было произносить, — настолько оно казалось страшным и даже кощунственным.
Сейчас трудно установить, когда именно Давид Мара решился отречься от имени своего отца и брата; имеются сведения, что это произошло в 1793 году; по свидетельству Пушкина, «Екатерина II переменила ему фамилию по просьбе его…». Очевидно, неудобства, проистекающие оттого, что он носил ту же фамилию, что и ставший знаменитым Жан Поль Марат, он в возрастающей степени ощущал по мере того, как росла слава Друга народа.
Но, отказавшись от своей кровной, унаследованной от предков фамилии и решившись замаскировать ее таким именем, которое бы никак, фонетически во всяком случае, не напоминало страшного имени Марата, бывший радикал, может быть, не без тайного озорства и злорадства выбрал название того безвестного городка, в котором родился его страшивший всех брат, — Будри.
Кавалер де Будри, затем Давыд Иванович Будри, профессор патронируемого самим императором Александром Царскосельского лицея, мог спокойно продолжать свое неспешное восхождение по лестнице служебной иерархии, не опасаясь, что кто-либо узнает в нем брата «цареубийцы» и самого ненавистного монархам и господам вождя «страшной революции» восемнадцатого столетия.
Но один из лицеистов, учеников Давыда Ивановича Будри, относившийся именно к этому своему учителю с искренними симпатиями и уважением, Александр Пушкин, позднее записал: «Он очень уважал память своего брата».
Действительно, этот внешне несколько мешковатый и старомодный профессор словесности, умевший и начальству угодить и написать специальное посвящение царю Александру на изданной им французской грамматике, этот не лишенный ловкости придворный был вовсе не прост и при более близком знакомстве оказывался совсем не тем, чем он представлялся с первого взгляда.
Былой демократ и радикал, оказавшись в необходимости приспосабливаться к окружавшему его миру самодержавно-крепостнической России, в тайниках своей души сохранял теплую память о бурных днях своей мятежной молодости, о родственных связях, которые ему — наедине с самим собой — отнюдь не казались столь крамольными.
Обо всем этом, оставшемся для него самым дорогим на всю жизнь, нельзя было вслух говорить, нельзя было даже вспоминать. Коллежский советник Давыд Иванович Будри, никогда бы не решился назвать себя громко тем именем, которое звучало в тиши для него так гордо — Давид Марат.
Впрочем, от некоторых своих учеников, пользующихся полным его доверием — в их числе был и юный Пушкин, — он не считал нужным скрывать ни своих былых связей со знаменитым братом, ни своего образа мыслей» Во всяком случае, Пушкин в своей небольшой заметке о Будри упомянул и об его рассказах о брате и отметил не только его «наружность, напоминавшую якобинца», но и «демократические мысли» профессора французской словесности.
Но об этом Давыд Иванович Будри мог говорить лишь с избранными, и очень редко.
Биографы Пушкина, исследователи лицейского периода его жизни отмечают, что с наибольшим интересом и вниманием он слушал лишь лекции Будри и другого «словесника» — Кошанского.
К чести Давида Мара-Будри следует отнести и то, что он, отличаясь большой строгостью в оценке знаний и способностей лицеистов, сумел понять и высоко оценить дарование будущего великого русского поэта. Уже подводя итоги за первый год лицейского обучения, Будри дал такое заключение о Пушкине: «Считается между первыми во французском классе; весьма прилежен; одарен понятливостью и проницанием».