Мариамна
Шрифт:
И однако же бог не сокрушил храмовых стен, как непременно сделал бы, если б затея Ирода была ему вовсе не угодна. И возможно, объяснялось это тем, что старый храм не был снесен в одночасье, но заменялся новым исподволь, по частям, и то же касалось внутреннего убранства, так что богослужение не прерывалось, хоть, конечно, ему мешал шум работ, а ничего так не боялись народ и священнослужители, как препятствий к службе, ибо ничего нет насущней, чем ежедневная служба господу.
И надо признать, что об этом позаботился сам Ирод, приказавший так вести постройку. Не странная ли забота для такого кощунника и злодея?
Но
Это знали все, и кровавый туман окружал имя Ирода и его тяжелый облик, и, хоть редко кто его видел, присутствие его ощущалось всеми, находился ли он у себя во дворце или в дальнем пределе царства, где того гляди ждали беды.
Не многих допускали во дворец, и не многие знали о том, что там делается. Но шли слухи, что во дворце ведут распутную жизнь и предаются оргиям, блуду и неведомым мерзким порокам с женщинами из неведомых, языческих стран. И порочнее всех – сам царь.
И оно неудивительно – жители Иерусалима переговаривались об этом шепотом, потому что царь всюду засылал соглядатаев, – оно неудивительно, ведь земля его предков – родина порока, там прежде стояли Содом и Гоморра, которые господь обратил в пустыню.
Правда, все это больше были догадки. А верно то, что был он груб и жесток в любви. Он презирал женщин, и презрения были полны его ласки, и приближенные поставляли ему все новых наложниц, с тем чтобы забрать их себе, когда он ими наскучит. И ждать им приходилось недолго. Тотчас после утех царя томило отвращение. Иногда случалось и ему некоторое время держать подле себя одну и ту же женщину. Тогда приближенные дивились и менялось все во дворце. Но он никого не любил. И никто не любил его.
Порочная жизнь. Но, пожалуй, народ был не совсем справедлив в своем приговоре. Пожалуй, самый тяжкий грех заключался в том, что жизнь эта текла так безрадостно. До чего же пуста должна быть жизнь, когда и сама любовь не дает веселья сердцу.
Правда, и в жестокости можно найти усладу.
И шла постройка храма, и шла жизнь во дворце, грешная жизнь, порождавшая смутные слухи в народе. И те же были одинокие ночные прогулки царя к храму, собственному его храму.
И все те же стояли звездные ночи над Святой землей, которая сделалась его царством.
Но он надолго отлучался из столицы, пускаясь со своими людьми в кровавые набеги, избивая врагов или тех, кого воображал он врагами, умышлявшими лишить его власти. Эта кочевая жизнь в седле больше всего ему подходила. Такую жизнь вели его отцы в пустынных краях юга, нападая на Иудею и грабя караваны ее купцов. Они вели глухую, суровую жизнь, и он ощущал их дикую кровь в своих жилах и дикую радость жизни. Подлинной жизни, жизни отцов, обозначившей его душу.
А его
– Он сын пустыни. Потому-то нам и приходится так много терпеть.
И он встретил Мариамну.
Он стоял на дороге к Дамаску, за городскими воротами, и она прошла мимо. Ничего не случилось, и однако это мгновение было так непохоже на мгновение перед тем, что все разом стало другим: солнце, поле, низкая трава на поле, цветы на нем, цветы в короткой траве. И что за цветы, никогда он их прежде не видел. Траву объели овечьи стада, а цветов не тронули. Они всегда тут росли, но никогда б он их не заметил, не пройди она мимо.
Он видел ее всего мгновение, но такого мгновения еще не было в его жизни. Он даже не понял, что с ним случилось, только знал, что это что-то небывалое, странное и этого нельзя объяснить. А она ушла. Ее уже не было.
И он прикрыл глаза ладонью, чтоб не забыть увиденного, чтоб ни на что другое не смотреть.
Движение это прежде было ему незнакомо. Так он и стоял на дороге, прикрыв глаза ладонью, люди, верно, не понимали, думали, что он заслонился от солнца. Но заслонился он не от солнца. Вовсе нет.
Однако надо рассказать о том, что он увидел, что на самом деле так тронуло его сердце, что так пленило его.
Прошедшая мимо была молода, почти девочка, и светловолоса, что редко среди дочерей иерусалимских. По обычаю знати она была в греческой одежде и на голову ее, на светлые волосы, наброшено белое полотняное покрывало. Странно, но красоты ее он почти не заметил, хоть при взгляде на других всегда сначала отмечал красоту. Красота ее словно была для него неважна. Позже он понял и объяснил себе это. Красота ее была самоочевидна и неважна, потому что все в ней было выше красоты. Легко, как птицу, несли ее ноги в легких сандалиях, охваченные по лодыжкам серебряными браслетами. Она словно плыла по воздуху.
Вот что он увидел. Но он почти ничего не разглядел подробно: так захватило его чувство, рожденное увиденным. Вспомним, каким он был, и как непохоже было увиденное на него самого, и как мало он привык думать о чем-то, кроме самого себя.
Отчего с ним случилось такое?
И отчего он оказался здесь, именно здесь, и именно в ту минуту, когда она проходила мимо? Просто случай. Просто случай привел его к Дамасским воротам. Он сам не знал, зачем сюда пришел, у него не было для этого особой надобности. Но не в его обычае было отправляться куда-то без надобности.
Отчего же с ним это случилось? И что с ним такое случилось?
Он не мог понять.
Медленно отнял он ладонь от глаз и увидел людей, проходивших мимо него в ворота и из ворот, – чужих людей, совершенно чужих.
В рассеянии он тоже приблизился к воротам и вошел в город.
Он пытался разузнать, кто она. Но это было непросто. Ибо он не хотел открываться, не хотел выдавать, зачем ему это понадобилось. И он не хотел ее описывать, потому что бросать запечатлевшийся в нем облик своре доносчиков и шпионов, окружавших его, казалось ему бесстыдством. Они знали почти всех в Иерусалиме, кроме бедноты, а ведь к бедноте она не принадлежала. Но ему претила мысль им довериться, смешать ее с ними. Да и в его ли силах точно передать то, что он увидел, верно ее описать?