Марина Юрьевна Мнишек, царица Всея Руси
Шрифт:
— Захворал Федор Иоаннович?
— Что ему деется! Всю жизнь так-то: не здоров — не болен.
— Тогда о чем ты?
— О шурине царском — боярине Борисе Годунове. Перестал он женихов для сестрицы своей, государыни Ирины Федоровны искать. Поди, знаешь, великий господине, как боярин в тайности с послом цесарским, да и не с ним одним, разговоры вел? Мол, преставится царь Федор Иоаннович, так царице бы с каким-никаким принцем обвенчаться, дорогу ему на престол открыть.
— Как не знать! По всем царствам да княжествам европейским разговоры пошли. Так что из того? Может,
— Поуспокоился! Да он сейчас только и бояться начал. Бояре снова о разводе заговорили: неплодна, мол, царица.
— Не в первый раз, сколько знаю.
— Не в первый, твоя, великий князь, правда. Только раньше государь за царицу, как дитя малое за няньку, держался, ни на шаг от себя не отпускал. Других кого в теремах признать не мог, а к ней всегда тянулся. Теперь иное. Случалось — и не раз — забывал о царице. Не приди она сама, так и не вспомнил бы.
— Разлюбил, выходит.
— Да уж какая тут любовь, Господи, прости! При государевом-то уме! Прост он, великий князь, ох, как разумом прост. Чуть что — в слезы. Ему бы поклоны в храме Божьем класть, да в колокола звонить — иных дел не дано ему знать. Боярин Годунов того и испугался: уговорят государя без царицы, тут его власти и конец. Всех как есть богатств нажитых лишат да в ссылку и сошлют. Если лютой казнью самого-то его не казнят.
— И как полагает князь Иван Андреевич, что решил боярин?
— Захария Николаева к себе позвал. А Захарий, известно, от государя не отходит — должность у него такая: царский аптекарь.
— Московит?
— Как можно! Из Нидерландского государства в Московию еще при государе Иване Васильевиче Грозном приехал, лет за восемь до его кончины.
— Подожди, подожди, так это Арендта Классена ван Стеллингсверфа в Московию в то время отвезли.
— Он и есть — это у нас его Захарием Николаевым звать стали. Он и питье государю Ивану Васильевичу в день его внезапной кончины подавал. Все годы боярин его от себя на шаг не отпускал, а теперь и вовсе. Быть беде! Успею ли в Москву вернуться.
— А не станет государя, боярину Борису что за прибыток? Так ли, эдак ли, все едино дворца и власти лишится.
— Сестрицу он на престоле вознамерился оставить, вот что!
— Разве венчана была царица на царство?
— Не была, великий князь, где там! Да больно у Годунова власть велика. Все сможет, все устроит. Царица по его струнке ходить будет, не своевольничать. Характер у нее братцу под стать: мягко стелет, да жестко спать. Власть любит, а при таком-то супруге и вовсе разошлась, удержу не знает. Может, с невесткой и не больно ладит, да племянников любит. Удались детки боярину, ничего не скажешь — что сынок царевич Федор, что царевна Ксенья.
— Значит, о сестре боярин хлопочет… А о последнем сынке Ивана Васильевича разговоров никто не ведет?
— О царевиче Дмитрии Ивановиче Углическом? Так ведь…
— Все кончину его признали, и дело с концом? Весь народ? И слухов никаких? На торжищах, на папертях церковных?
— Народ! Да нешто народ во что поверит! У него своя правда, свой ум. Мыслям-то запрету не положишь.
— О том и говорю. Так что же?
— Говорили. Сразу после дела странного Углического говорили. Потом потише стало. Боярин Годунов — он на вид только умилен да ласков, а в Сыскном приказе кого хошь до смерти замучает.
— Здесь не его власть, добрый человек. Говори без опаски. Да и имени твоего я спрашивать не стану: был ли в Остроге, нет ли, никому не доказать.
— Разве что так… Говорили, великий господине, будто и не царевича вовсе зарезали. Будто дитя какое невинное замест него подставили. А царевича верные люди в земли Западные отвезли, схоронили. До поры до времени, надо полагать.
— Видел ли то кто?
— Может, и видел. Чай, возку непримеченным от дворца не отъехать. В белый день-то. Да еще тем случаем фрязин один исчез. Как под землю провалился.
— Фрязин? И о фрязине толковали?
— А как же. Лекарь знаменитый — имя его запамятовал. Царевича от падучей лечил. Травами всякими, настоями. На дню, сказывали, сколько раз пить отрока заставлял. Царевич ни в какую, а потом уразумел, к лекарю потянулся. Не то что на дню по нескольку раз биться перестал — бывалоча, недели в добром здравии проходили. От него царевич латыни будто бы учиться стал. В народе слух и пошел: фрязин царевича и укрыл, не иначе.
— А самому тебе царевича видать не приходилось ли?
— Приходилось. В Москве на руках у боярынь видел, как царицу-мать Марью Нагую в Углич отправляли. И в Угличе довелось — письмецо туда от князя нашего возил. Насмотрелся, как с детками боярскими на гостинце дворцовом забавлялся.
— Узнал ли бы, как полагаешь?
— Как не узнать. Больно из себя-то царевич приметный.
— Годы всех меняют, а уж о дитяти нечего и говорить. Разве нет?
— Так то оно так, да ведь руки те же останутся: длиннющие, кулаки у коленок висят. Все-то он ими машет. Сразу видно.
— Только руки, говоришь, шляхтич?
— Глаза еще: один вроде зеленый — в сторону косит, другой серый. В народе толковали, будто из-за того государь покойный Иван Васильевич царицу Марью от себя отослал. Не показался ему младенчик. Разъярился царь неслыханной яростью: как, мол, такого выродить посмела. Да ведь нешто народ переслушаешь. Одно верно: последыш.
Патриарх Александрийский Мелетий Пигас — царю Федору Иоанновичу
1593
Тебе за твои подвиги следует быть увенчанным двойною диадимою. Одну ты имеешь свыше от предков; другую же представляем тебе мы. Эта диадима дана Святым Ефесским собором, бывшим при достославном Самодержце Иустиниане апостольскому престолу Александрийской церкви, и ею после святейшего Папы старейшего Рима одни предстоятели Александрийской церкви имели обычай украшаться. Ценно это одеяние не только блеском камней и другим веществом, сколько своею почтенною и славною древностию.
Восточная церковь и четыре Патриархаты Православные не имеют другого покровителя, кроме Твоей Царственности, ты для них как бы второй Великий Константин. Да будет твое Царское Величество общим попечителем, покровителем и заступником Церкви Христовой и уставов Богоносных отцов.