Мария-Антуанетта. Нежная жестокость
Шрифт:
Нет, разница была, ее решили казнить на виду у всех, значит, есть возможность в последний раз показать силу воли дочери великой Марии-Терезии, свое презрение к палачам и то, что, как ни мучили, ее не смогли ни сломить, ни унизить. Им кажется, что лишиться головы на эшафоте – унижение? Глупцы! Унижение – продолжать жить среди них. Одно плохо – в их руках и под их влиянием остается Луи Шарль, тонкую впечатлительную натуру которого так легко изуродовать и подвергнуть насилию. Возможно, мальчика следовало растить твердым и даже жестоким, но теперь об этом поздно. Уже поздно….
Голова снова кружилась, пришлось
Когда к казни приговорили Людовика, ему дали адвокатов, позволили готовиться к процессу, позволили попрощаться с женой и детьми. Ей не позволили ничего. Но Антуанетта и не требовала. Она прекрасно понимала, что самые изворотливые адвокаты ничего не сделают против решения Конвента казнить ее, если только не хотят последовать за королевой на эшафот. И детей тоже не нужно, хотя безумно, до дрожи в руках хотелось прижать их к груди, целовать, гладить волосики… Но в том, что их не привели в этот темный вонючий склеп к седой, вмиг постаревшей женщине, страшно худой и немощной, тоже были свои плюсы. Пусть запомнят ее такой, какой знали в прошлой счастливой и радостной жизни.
Хотя, когда она была, эта радость? Уже давным-давно, несмотря на все ее старания, дети редко видели лицо матери без озабоченного выражения, разгладить морщинку между бровей уже не удавалось. Тем более нельзя усугублять это впечатление.
Была еще одна причина тому, что, страстно желая обнять своих детей, Антуанетта одновременно боялась встречи с ними, она понимала, что сын, как бы ни был мал, наверняка понял, что своими заявлениями помог осудить мать, а потому может чувствовать себя перед ней виноватым. Это не то чувство, которое должно сопровождать ее на эшафот. Палачи невольно помогли ей остаться в памяти детей нежной, любящей и очень красивой, несмотря не все невзгоды и лишения, выпавшие на ее долю в последние месяцы.
Пока размышляла о детях, рассвело, хотя в октябре светает поздно.
Послышался лязг ключа в замочной скважине, дверь со скрипом распахнулась, и вошла Розалия Ламорьер, принесшая небольшое количество бульона, чтобы Антуанетта могла подкрепиться.
– Нет, дитя мое, я ничего не хочу.
Но Розалия была настойчива:
– Мадам, Вы должны что-то съесть, иначе просто упадете.
Жандармский офицер, неотступно находящийся в камере, пропустил мимо ушей обращение девушки к королеве, а та даже не подумала, что слово «мадам» дорого могло обойтись.
Едва ли несколько ложек бульона могли подкрепить женщину, но она уступила просьбе.
Пришло время одеваться. Сама она предпочла бы остаться в том самом черном платье, в котором была на процессе, на нем не видно пятен крови из-за кровотечения. Но требование палачей, правда, выраженное в виде настоятельной просьбы, состояло в том, чтобы бывшая королева не надевала траур, приличествующий другим людям.
Хорошо,
Но нормально переодеться не позволили, стражники не собирались не только выходить из камеры, но и отворачиваться. Напротив, один из них подошел ближе, хотелось посмотреть, как выглядит голышом бывшая королева.
– Мсье, может, Вы позволите мне переодеться?
– Мне приказано ни на минуту не сводить с Вас глаз.
Ей хотелось сказать, что теперь-то зачем, но Антуанетта промолчала, не хотелось пререканиями с ничтожеством разрушать то настроение готовности к последнему шагу, которое уже сложилось. Ушла за кровать и, отвернувшись, быстро, как только смогла, переоделась под неусыпным наблюдением жандарма.
Фи, и ничего в ней хорошего нет, тощая, одни кости торчат, его Жаннетта куда упитанней и приятней на ощупь. Да, небось, еще и ломака, эти королевы все такие.
Жандарм рассуждал так, словно он каждый день видел кого-то из королев без одежды. А Мария-Антуанетта постаралась как можно скорее переодеться, отворачиваясь к стене и поспешно пряча в рукав испачканную кровью рубашку. Ее пришлось засунуть в рукав, а потом, крепко свернув, прятать под печь. То, что «внимательный» надсмотрщик это не углядел, подтвердило: хотел просто посмотреть на нее в голом виде. Но было все равно, настолько безразлично, что даже пререкаться не хотелось. Осталось одно желание: чтобы это все как можно скорее закончилось. Нет, еще одно: достойно выдержать все предстоящие издевательства и оскорбления, а Мария-Антуанетта понимала, что они еще будут.
Снова загромыхала дверь, на сей раз вошел священник, предложил исповедаться. Королева поинтересовалась:
– Вы присягнули Республике?
Кажется, он даже испугался вопроса, в глазах метнулся настоящий, почти животный страх, усиленно закивал:
– Конечно, конечно.
– Тогда я не буду вам исповедоваться. Надеюсь, Господь сам знает мои прегрешения, я уже попросила у него прощения за все сделанное вольно и невольно.
– Как хотите.
И снова было заметно, что он вздохнул с облегчением. Мало ли что наговорит эта строптивая женщина? Нарушать тайну исповеди нехорошо, но как не нарушить, если в ней окажутся важные для Республики сведения?
Следующим пришел уже палач Сансон. Огромный, плечистый, словно молотобоец, он, чуть смущаясь, напомнил, что должен обрезать приговоренной волосы и связать руки. Королева только пожала плечами и вынула остававшиеся в волосах шпильки. Хотя после стольких дней заточения и отсутствия нормального ухода волосы потеряли былой вид, они все же прикрыли плечи и спрятали красивую длинную шею женщины. Палачу не сразу удалось остричь всю массу волос, пришлось кромсать по частям. Ножницы тупые и явно причиняли боль, но что она такое по сравнению с болью душевной и той, которая предстояла. Мария-Антуанетта знала одно: за жизнь цепляться уже не стоит, но нельзя позволить ни малейшего намека на страх, нерешительность. Нельзя позволить врагам увидеть ее слабость, она должна оставаться сильной до конца. Придет время, и ее детям обязательно расскажут, как вела себя их мать на эшафоте, нельзя, чтобы рассказы смутили их.