Мария Антуанетта
Шрифт:
***
Около одиннадцати часов ворота Консьержери открываются. Возле тюрьмы стоит телега палача, нечто вроде фуры, в которую впряжена могучая лошадь, битюг. Людовик XVI к месту казни следовал торжественно – в закрытой королевской карете, защищённой застеклёнными окнами от причиняющих мучения выпадов ненависти и грубости зевак. За это время революция в своём стремительном развитии ушла очень далеко: теперь она требует равенства даже в шествии к гильотине, король не должен умирать с большими удобствами, чем любой другой гражданин, телега палача достаточно хороша для вдовы Капет. Сиденьем служит доска: и мадам Ролан, Дантон, Робеспьер, Фукье, Эбер – все, кто послал Марию Антуанетту на смерть, – свой последний путь совершат, сидя на такой вот ничем не прикрытой доске; ненамного осуждённая опередила своих судей.
Сначала из мрачного коридора Консьержери выходят офицеры,
***
Жалкая телега, тарахтя, медленно движется по мостовой. Умышленно медленно, ибо каждый должен насладиться единственным в своём роде зрелищем. Любую выбоину, любую неровность скверной мостовой физически ощущает сидящая на доске королева, но бледное лицо её с красными кругами под глазами неподвижно. Сосредоточенно смотрит перед собой Мария Антуанетта, ничем не выказывая тесно обступившим её на всём пути зевакам ни страха, ни страданий. Все силы души концентрирует она, чтобы сохранить до конца спокойствие, и напрасно её злейшие враги следят за нею, пытаясь обнаружить признаки отчаяния или протеста. Ничто не приводит её в замешательство: ни то, что у церкви Святого Духа собравшиеся женщины встречают её выкриками глумления, ни то, что актёр Граммон, чтобы создать соответствующее настроение у зрителей этой жестокой инсценировки, появляется в форме национального гвардейца верхом на лошади у телеги смертницы и, размахивая саблей, кричит: "Вот она, эта гнусная Антуанетта! Теперь с ней будет покончено, друзья мои!"
Её лицо остаётся неподвижным, её глаза смотрят вперёд, кажется, что она ничего не видит и ничего не слышит. Из–за рук, связанных сзади, тело её напряжено, прямо перед собой глядит она, и пестрота, шум, буйство улицы не воспринимаются ею, она вся – сосредоточенность, смерть медленно и неотвратимо овладевает ею. Плотно сжатые губы не дрожат, ужас близкого конца не лихорадит тело; вот сидит она, гордая, презирающая всех, кто вокруг неё, воплощение воли и самообладания, и даже Эбер в своём листке "Папаша Дюшен" на следующий день вынужден будет признать: "Впрочем, распутница до самой своей смерти осталась дерзкой и отважной".
***
На углу улицы Сент–Оноре, на том месте, где сейчас находится кафе "Режанс", процессию ждёт человек с листом бумаги и карандашом в руке. Это Луи Давид, едва ли не самый малодушный человек, едва ли не самый великий художник своего времени. При революции самый громкий среди крикунов, он служит могущественным, пока те у власти, тотчас же покидая их, едва они оказываются в опасности. Он рисует Марата на смертном одре, восьмого термидора патетически клянётся Робеспьеру вместе с ним "испить горькую чашу страданий до дна", но девятого, на роковом заседании, уже не испытывает этой героической жажды: вчерашний смельчак предпочитает отсидеться дома и таким образом благодаря своей трусости избегает гильотины. При революции озлобленный враг тирании, он первым перебежит к новому диктатору и, запечатлев на полотне коронацию Наполеона, обменяет свою ненависть к аристократии на титул барона. Образец вечного перебежчика к сильным мира сего, угодничающий перед преуспевающими, безжалостный к побеждённым, он изображает победителя – при коронации, потерпевшего поражение – на дороге к эшафоту. Он подстережёт и Дантона на такой же телеге, на которой сейчас везут Марию Антуанетту, и тот, зная его наизусть, бросит ему хлесткое и презрительное: "Лакейская душа!"
Но этот человек с жалким, трусливым сердцем и рабской душой обладает зорким глазом и верной рукой великого художника, несколькими беглыми штрихами на листке бумаги он схватит и сбережёт человечеству образ королевы на пути к эшафоту, создаст поразительный по своей эмоциональности набросок, с какой–то сверхъестественной силой вырванный
***
Громадная площадь Революции, теперешняя площадь Согласия, черна от народа. Десятки тысяч людей на ногах с самого раннего утра, чтобы не пропустить редчайшее зрелище, увидеть, как королеву – в соответствии с циничными и жестокими словами Эбера – "отбреет национальная бритва". Толпа любопытных ждёт уже много часов. Болтают с хорошенькой соседкой, смеются, обмениваются новостями, покупают у разносчиков газеты или листки с карикатурами, перелистывают только что появившиеся брошюры "Les Adieux de la Reine a ses mignons et mignonnes" [218] или "Grandes fureurs de la ci–devant Reine" [219] . Загадывают, шепчутся, чья голова завтра или послезавтра упадёт здесь в корзину, пьют лимонад, жуют бутерброды, грызут сухари, щелкают орехи. Представление стоит того, чтобы подождать его.
218
"Les Adieux de la Reine a ses mignons et mignonnes"– "Последнее "прости" королевы своим любовникам и любовницам" (фр.).
219
"Grandes fureurs de la ci–devant Reine"– "Неистовая страстность бывшей королевы" (фр.).
Над этой сутолокой волнующейся чёрной массы любопытствующих, среди тысяч и тысяч живых людей, недвижно возвышаются два безжизненных силуэта. Тонкий силуэт гильотины, этого деревянного мостика, перекинутого из земного мира в мир потусторонний; на её перекладине в свете скупого октябрьского солнца блестит провожатый – остро отточенное лезвие. Легко и свободно рассекает оно серое небо, забытая игрушка зловещего божества, и птицы, не подозревающие о мрачном назначении этого жестокого сооружения, беззаботно летают вокруг него.
Но сурово и гордо рядом с этими вратами смерти на постаменте, ранее служившем для памятника Людовику XV, возвышается гигантская статуя Свободы. Невозмутимо сидит она, неприступная богиня с фригийским колпаком на голове, с мечом в руке; вот сидит она, каменная, в застывшей неподвижности, богиня Свободы, грезящая, погружённая в глубокую задумчивость. Невидящими глазами смотрит она поверх толпы, вечно волнующейся у её ног, смотрит на стоящую рядом с ней машину смерти, вглядываясь в далёкое, невидимое. Ничто человеческое не тревожит её, ни жизни, ни смерти не замечает она вокруг себя, непостижимая, вечно любимая каменная богиня с грезящими о чём–то глазами. Не слышит она криков тех, кто взывает к ней, не чувствует тяжести венков, которые кладут ей на каменные колени; кровь, пропитавшая землю у её ног, безразлична ей. Чужая среди людей, сидит она немая и смотрит вдаль, поглощённая извечной думой о своей никому не ведомой цели. Ничего не спрашивает она и ничего не знает о том, что вершится её именем.
Внезапно в толпе возникает движение, на площади сразу же становится тихо. И в этой тишине слышны дикие крики, несущиеся с улицы Сент–Оноре; появляется отряд кавалерии, из–за угла крайнего дома выезжает трагическая телега со связанной женщиной, некогда бывшей владычицей Франции; сзади неё с верёвкой в одной руке и шляпой в другой стоит Сансон, палач, исполненный гордости и смиренно–подобострастный одновременно. На громадной площади мёртвая тишина, слышно лишь тяжёлое цоканье копыт и скрип колёс. Десятки тысяч, только что непринуждённо болтавшие и смеявшиеся, потрясены чувством ужаса, охватившего их при виде бледной связанной женщины, не замечающей никого из них. Она знает: осталось одно последнее испытание! Только пять минут смерти, а потом – бессмертие.