Мария Волконская: «Утаённая любовь» Пушкина
Шрифт:
И эту жалость можно считать началом сюжета.
Вовсе не случайно лексикографы утверждают, что на Руси слова «жалость» и «любовь» иногда становятся синонимами.
Едва заметная «искра нежности» заронилась в душе девушки.
А навстречу шагали полосатые версты-гренадеры. Кареты переваливались с боку на бок и поскрипывали, словно приветствуя стройных молодцев.
Марии шел тогда пятнадцатый год.
Утром 30 мая притомившиеся путешественники остановились неподалеку от Таганрога, покинули кибитки — и, оглядевшись, пришли в восторг от открывшегося вида Азовского моря. «Вся наша ватага, — писала Мария Николаевна в мемуарах, — выйдя из кареты, бросилась к морю любоваться им. Оно было покрыто волнами, и, не подозревая, что поэт шел за нами, я стала, для забавы, бегать за волной и вновь убегать от нее, когда она меня настигала; под конец у меня вымокли ноги; я это, конечно, скрыла и вернулась в карету. Пушкин нашел эту картину такой красивой, что воспел ее в прелестных стихах, поэтизируя детскую шалость…» [135]
135
МНВ.
Надо пояснить, что стихи из первой главы «Евгения Онегина», о которых вела речь мемуаристка —
Я помню море пред грозою: Как я завидовал волнам, Бегущим бурной чередою С любовью лечь к ее ногам! Как я желал тогда с волнами Коснуться милых ног устами! [136] Нет, никогда средь пылких дней Кипящей младости моей Я не желал с таким мученьем Лобзать уста младых Армид, Иль розы пламенных ланит, Иль перси, полные томленьем; Нет, никогда порыв страстей Так не терзал души моей! (VI, 19)—136
Дальнейшие стихи строфы княгиня М. Н. Волконская в воспоминаниях опустила. О данной строфе романа будет сказано и в следующей главе нашей книги.
написаны спустя несколько лет, в 1823 году, и хотя в них как будто есть упоминания о чувствах 1820 года («Как я желал тогда…»и т. п.), они всё же характеризуют состояние души более позднего, в чем-то изменившегося Пушкина, и — что не менее существенно — являются поэтической интерпретациейэпизода под Таганрогом, которая вовсе не тождественна самому эпизоду и его эмоциональному контексту. Однако сам факт появления романной версии данной «картины» (которая в «Евгении Онегине» лишена всяких признаков «детской шалости») глубоко знаменателен: он доказывает, что тогда, на утреннем берегу Азовского моря, поэт — похоже, впервые — заметил и запомнилМарию Раевскую.
Не было, разумеется, и в помине никакого пушкинского «порыва страстей» — но все же «искра» ее «нежности» не осталась без учтивого ответа.
Правда, галантность — всего лишь рифма к «жалости», причем не самая удачная…
6 июня дружная компания прибыла в Пятигорск, на Горячие воды, где путешественников встречал Александр Раевский. В течение двух последующих месяцев Раевские и Пушкин, переезжая с места на место и меняя целебные источники, «ходили, спали, пили, купались, играли в карты, словом, кое-как убивали время» [137] . Случалось, ездили осматривать «Бештову высокую гору», посещали Шотландку и прочие местные достопримечательности. Девушки, по словам генерала, брали ванны «по одному разу, а когда жарко — по два, в воде кисло-серной, теплотою как парное молоко, единственно для забавы» [138] .
137
Любовный быт пушкинской эпохи. Т. 2. М., 1994. С. 167 (письмо H. Н. Раевского-старшего к Екатерине Раевской от 29 июня 1820 г.).
138
Там же. С. 166–167.
«Чрезвычайно помогли» воды Пушкину, «особенно серные горячие» (XIII, 17).«Все эти целебные ключи, — сообщал он Левушке, — находятся не в дальном расстояньи друг от друга, в последних отраслях Кавказских гор. Жалею, мой друг, что ты [не] со мною вместе не видал великолепную цепь этих гор; ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре, кажутся странными облаками, разноцветными и недвижными; жалею, что не всходил со мною на острый верх пятихолмного Бешту, Машука, Железной горы, Каменной и Змеиной. Кавказский край, знойная граница Азии — любопытен во всех [своих] отношениях» (XIII, 17–18).
За два кавказских месяца Пушкин урывками создал эпилог к «Руслану и Людмиле», несколько шуточных стихотворений и эпиграмм. Во время одной из прогулок в горы поэту повстречался старый инвалид, который рассказал ему о своем пребывании в плену у черкесов. Считается, что эта беседа «дала материал Пушкину для поэмы „Кавказский пленник“» [139] .
В начале августа странники перебрались в Крым и в ночь на 19-е число прибыли в Гурзуф. Во время переезда морем Пушкин на военном корабле, ночью, написал элегию:
139
Летопись. C. 220.
Эта элегия (вскоре опубликованная) важна для прояснения душевного состояния Пушкина на старте южного периода его жизни, в дни и месяцы тесного общения с Раевскими, которые стали для поэта единственным и вполне достаточным обществом, заменили привычный «свет». Думается, М. О. Гершензон заблуждался, утверждая в очерке «Северная любовь А. С. Пушкина» (1908): «На протяжении многих месяцев после приезда на юг его стихи и письма говорят об одном: о полной апатии, об омертвелости духа, о недоступности каким бы то ни было впечатлениям» [140] . Однако элегия «Погасло дневное светило…» являет нам гораздо более сложную гамму тогдашних пушкинских чувств. Ни о какой «апатии», «омертвелости духа» и тому подобном речи здесь не идет. Да, сердце поэта изранено и раны кровоточат, какая-то былая «безумная любовь» [141] и связанные с ней страдания и тоска не отпускают его, — но Пушкин, с упоением вспоминая прекрасное минувшее (и стараясь забыть никчемное: «минутной младости минутных друзей», «наперсниц порочных заблуждений» и т. д.), уже движется вперед,он «с волненьем» плывет,стремится в «волшебные края», где его ждут «новые впечатления».
140
Любовный быт пушкинской эпохи. Т. 2. М., 1994. С. 150.
141
Эта «северная любовь» Пушкина — отдельная и крайне сложная, спорная тема. Однако она никак не связана с Марией Раевской и посему не рассматривается в нашей книге.
Он открыт им — и душа поэта готова их вместить.
Жизнь продолжается, и в ней, черт побери, бывают-таки «счастливейшие минуты».
На том же бриге, «который нарочно отдан был в распоряжение Раевским», плывет и Мария. Скорее всего, она даже стоит на палубе рядом с Пушкиным, совсем-совсем близко, и, не нарушая торжественного молчания, смотрит в ту же, что и поэт, точку — на «берег отдаленный». Сумерки — слуги преданные, и благодаря им иногда можно незаметно взглянуть и на задумавшегося (верно, что-то сочиняющего) спутника.
Отец, братья и сестра, находящиеся тут же, и в самом деле ничего не замечают.
Машенька еще совсем юна и — так просится в стихи, не забыть бы! — недавно столь забавно, ну вылитый ребенок, бегала за морскими волнами. Чиста и восхитительна, не чета покинутым столичным «изменницам младым». Чего стоят хотя бы эти украдкой бросаемые взоры…
Потом, как рассказывала Мария Николаевна П. И. Бартеневу, «Пушкин ходил по палубе и бормотал стихи» [142] . Может быть, эти:
142
А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. М., 1974. С. 217.