Мария Волконская: «Утаённая любовь» Пушкина
Шрифт:
Важнейшее значение в процессе реконструкции подлинных происшествий 1820-х годов приобретает «медленное чтение» художественных произведений Пушкина. Как уже говорилось, их ни в коем случае нельзя считать фотографическими воспроизведениями реальности. «Поэзия Пушкина, конечно, не есть безукоризненно точный и достаточный источник для внешнейбиографии поэта, которою доселе более всего интересовались пушкиноведы, — напоминал философ C. Л. Франк в этюде „Религиозность Пушкина“ (1933), — в противном случае пришлось бы отрицать не более и не менее, как наличие поэтического творчества у Пушкина» [171] . Другими словами, не надо абсолютизировать популярный у исследователей «автобиографический» метод (чем временами грешил, допустим, увлекавшийся В. Ф. Ходасевич) — надо иметь чувство меры и применять метод взвешенно и оправданно. Тогда он, не претендуя на «безукоризненную точность
171
Франк C. Л.Этюды о Пушкине. Paris, 1987. C. 13. Выделено C. Л. Франком.
Беря на вооружение эти теоретические афоризмы и обращаясь к «настоящим происшествиям», мы постараемся также помнить другое — преподанный «первым пушкинистом» еще в XIX веке впечатляющий урок деликатного отношения к чужим сердечным переживаниям.
О встрече Марии Раевской с поэтом в Одессе осенью 1823 года почти невозможно судить по сохранившимся эпистолярным источникам. Опубликовано ее тогдашнее письмо к брату Николаю — однако в нем нет ничего о Пушкине. Известны послания лиц, жительствовавших в те месяцы в приморском городе, но и они, мельком касаясь нашей героини, мало что добавляют к рассматриваемой теме [172] . Немотствуют и мемуарные свидетельства современников, которые не приметили ничего замечательного. Посему все надежды биографа связаны с пушкинскими рукописями — благо те довольно умело разобраны и описаны текстологами.
172
Исключение составляет лишь упомянутое в предыдущей главе письмо поэта В. И. Туманского к С. Г. Туманской от 5 декабря 1823 года, где речь идет о Марии как «идеале Пушкинской Черкешенки» и о семействе Раевских вообще: «Вся эта фамилия примечательна по редкой любезности и по оригинальности ума» [Письма В. И. Туманского и неизданные его стихотворения. Чернигов, 1891. С. 54.].
Правда, при сосредоточении нашем на бумагах Пушкина Мария Раевская неизбежно отойдет — конечно, только на время — на второй план.
Итак, он жил тогда в Одессе…
Переезд Пушкина туда из Кишинева был следствием важных административных решений, принятых в Петербурге. В мае 1823 года император Александр I подписал рескрипт, согласно которому генерал-губернатором Новороссийского края и наместником Бессарабской области стал видный военный деятель граф М. С. Воронцов. Резиденцией графа была избрана Одесса. Друзья поэта приложили в Северной столице немало усилий, чтобы новоиспеченный хозяин края «взял его к себе»: в сравнении с кишиневским захолустьем Одесса казалась (да в какой-то степени и была) модным европейским курортом, обладала всеми прелестями цивилизации.
Так Пушкин поневоле расстался с добродушным «дядькой» И. Н. Инзовым и обрел другого начальника (с которым в конце концов рассорился). 25 августа поэт поведал о случившемся брату: «Мне хочется, душа моя, написать тебе целый роман — три последние месяца моей жизни. Вот в чем дело: здоровье мое давно требовало морских ванн, я насилу уломал Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу — я оставил мою Молдавию и явился в Европу — ресторация и италианская опера напомнили мне старину и ей богу обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляют мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе — кажется и хорошо — да новая печаль мне сжала грудь — мне стало жаль моих покинутых цепей. Приехал в Кишенев на несколько дней, провел их неизъяснимо элегически — и, выехав оттуда навсегда, о Кишеневе я вздохнул. Теперь я опять в Одессе и всё еще не могу привыкнуть к европейскому образу жизни…» (XIII, 66–67).
Пушкин окончательно поселился в Одессе в начале августа 1823 года. Здесь он не только энергично пустился «привыкать к европейскому образу жизни», что выражалось в различных светских и иных, подчас необязательных, формах и поступках, но и продолжил работу над первой главой романа в стихах — романа «Евгений Онегин».
К этому произведению поэт приступил еще в мае, находясь в Кишиневе.
Однако «колыбелью» «Онегина» он позднее назвал другое место.
Пушкинский роман — огромный, многоплановый и вызывающий восхищение художественный мир, одна из величайших книг русской литературы. Фундаментальным проблемам изучения «Евгения Онегина» посвящен ряд блистательных, глубоких штудий, по праву вошедших в «золотой фонд» отечественной мысли, и тем не менее у исследователей самых разных профессий и школ впереди еще непочатый край работы на этом направлении. Разумеется, в задачу данной книги такая «первопроходческая» работа никоим образом не входит. Мы ограничимся только краткими суждениями по тем вопросам поэтики «энциклопедии русской жизни», которые имеют
Для того чтобы приблизиться к разрешению загадок «утаённой любви» Марии Раевской и Александра Пушкина, надобно хотя бы в самых общих контурах уяснить важнейшие, от начала и до конца соблюдаемые и последовательно реализуемые, принципы авторского замысла.
«Евгений Онегин» задумывался как героическая попытка художественного прочтения самого длящегося бытия— как (о чем во всеуслышание было сказано в восьмой главе) «роман Жизни» (VI, 190).Автор изначально отводил себе роль поэтического летописца и мыслителя — и, находясь будто бы в арьергарде наступающего, развивающегося века, описывал («прочитывал») и современный момент этого развития, и уже свершившиеся стадии процесса (прежде всего собственной биографии — «свитка жизни»; III, 102).
При таком подходе (то есть при «смирении» летописца-поэта перед непостижимым величием и могуществом Жизни) роман «Евгений Онегин» был, согласно знаменитой пушкинской формуле, «свободным» («даль свободного романа»; VI, 190):он как бы не зависел, или мало зависел, от импровизаций и капризов авторской фантазии, а подчинялся почти исключительно внешнему, надлитературному диктату бытия. (Так пловец, доверившись волесильных, влекущих его куда-то, волн, освобождаетсебя от бремени выбора своей судьбы.)
Но еще не заалевшая на горизонте Жизнь непредсказуема:
Что день грядущий мне готовит? Его мой взор напрасно ловит, В глубокой мгле таится он… (VI, 125)—и одним из следствий этой непредсказуемости было то, что всеобъемлющий жесткий «план свободного романа» ( VI, 636)не мог быть составлен или хотя бы более или менее «ясно различен» (VI, 190)ни в начале работы над произведением, ни в дальнейшем, на каком-либо промежуточном творческом биваке. Жизнь постоянно преподносила нечаянности, кардинально менялась, имела семь пятниц на неделе — и вынуждала автора чутко и четко реагировать на все ее каверзы, «вписываться» в меняющиеся контексты, «блуждать вкось и вкрив» ( VI, 163).
В любой миг «бумагомарательства» Пушкин имел возможность обозревать, анализировать и художественно преображать лишь прошедшее и короткий отрезок настоящего, простирающийся до очередного жизненного поворота. Это означало, что «большое стихотворение, которое, вероятно, не будет окончено» [173] (VI, 638),именуемое «Евгением Онегиным», было объективно доступно только краткосрочному планированию — на ту песнь, что находилась в сию минуту в работе, максимум — еще и на последующую. Общий же план такого произведения (его «даль») слагался постепенно, прирастая по главам, и оформился на бумаге (как прозрение, внезапно нашедшее на автора и автором же задокументированное) в монументальное целое только по завершении труда ( VI, 532).
173
Здесь поэт слукавил: оно «не будет окончено» наверняка,а не предположительно, так как длящаяся Жизнь (в отличие от романа) художником неостановима — и любое «волевое», даже очень изящное и внутренне оправданное, завершение художником «романа Жизни» порождает на фоне самой Жизни, продолжающейся и удаляющейся все дальше от замершего романа, у неудовлетворенных читателей устойчивое (и во многом верное) ощущение, что роман остановлен на каком-то мгновении, прерван на полуслове («вдруг» — по определению самого Пушкина). Недаром приятели в тридцатые годы советовали поэту вернуться к «Онегину», напрасно-де заброшенному, а представители последующих поколений от советов перешли к делу и развили сюжет: записали неудавшегося любовника Евгения Онегина в члены тайного общества, потом куда-то сослали бедолагу и т. д.
Конечно, задорная и поверхностная журналистика того времени не могла дать адекватную оценку подобным поэтическим диковинам, и Пушкин, печатая в 1825 году первую главу романа, не преминул едко высказаться на сей счет: «Дальновидные критики заметят конечно недостаток плана. Всякой волен судить о плане целого романа, прочитав первую главу оного» (VI, 638).
Методика долговременной работы над «большим стихотворением» была, по Пушкину, нехитра: надо было неуклонно и терпеливо «набирать строфы в Онегина» (XIV, 35).Говоря еще проще, надлежало жить, «мыслить и страдать», копить факты и наблюдения («ума холодные наблюдения»; VI, 3),достойные страниц романа, — и затем (или параллельно) превращать накопленную «правду» в «поэзию». В первой главе «Евгения Онегина» творческая лаборатория автора представлена, в частности, таким образом: