Мария
Шрифт:
Издали еще услышал я унылое пение и увидел обильные слезы на лицах молящихся. С непонятным трепетом вступил я в храм и был пригвожден к помосту от неожиданности мною виденного. Вся церковь обита была черным сукном; по левую руку у западных врат устроена была пространная впадина, посередине коей на довольном возвышении стояли два гроба, обитые малиновым бархатом. Они окружены были огромными подсвечниками с зажженными свечами. У изголовья одного гроба стоял, облокотясь на оный, молодой человек, одетый в глубокий траур. Лицо его было бледно, глаза впалы, тусклы, полны слез. Длинные волосы в беспорядке расстилались по плечам; по обеим сторонам гроба стояли шесть священнослужителей и совершали молитвы о успокоении души Марииной. При сем имени колена мои задрожали, я чувствовал, что побледнел, кровь в жилах остыла, и я с судорожным движением воскликнул: "Мария в гробе!" - Все предстоящие обратили на меня любопытные взоры;
Я не мог выдержать сего зрелища, представляющего повсюду глубокую горесть и мрачное уныние. Сейчас представилась мне мысль, что стоящий у гроба молодой человек есть не кто другой, как несчастный граф Аскалон. Положение сего безнадежного любовника терзало душу мою. Ах! Теперь только ясно видна беспредельная любовь его к Марье. Кто же опишет ужасную бурю, раздирающую душу его! Вместе с молитвами священнослужителей воссылал и я к благому, всевечному источнику любви и милосердия мольбы свои о успокоении в отеческих недрах своих души Марииной, поспешно вышел из церкви и пустился отыскивать свою повозку. Слуга, встретивший меня на улице и проводивший в теплую избу, подтвердил мою догадку. Так, молодой человек, виденный мною у гроба, действительно был Аскалон, давший клятву остальные дни свои провести в уединении подле праха своей возлюбленной. Старая хворая женщина, остававшаяся в избе, рассказала нам, что молодой граф проживает у них уже около двух лет, живет уединенно, как отшельник, редко с кем видится, а говорит и того меньше.
Когда мы рассуждали о судьбе сего верного любовника, имевшего от природы и случая столько надежд на безмятежное счастие и изнемогающего теперь под ударами незаслуженного- им бедствия, дверь быстро отворилась и предо мною предстал знакомец мой, седовласый Хрисанф. С горькою улыбкой он протянул ко мне руку, и я обнял его с сердечным участием. "Да, старик, сказал я, усадя его на скамейке, - я нарочно заехал сюда, чтобы повидаться с тобою и твоею дочерью. Я ласкался надеждою, что время, самый лучший врач, сколько-нибудь излечит раны ее сердечные; но ах!.." - "Как, сударь, - сказал он вполголоса, - разве дочь моя несовершенно исцелилась от тяжкой своей болезни? Я по крайней мере уверен, что она теперь столько счастлива в другом мире, сколько была несчастна в здешнем! Я даже прославляю благость провидения, что оно, при самом начале уничтожения сладких надежд ее, лишило горестной способности чувствовать бедствия свои в полной мере!
Граф Аскалон знает, что вы были здесь за два года и что история любви его вам известна. Хотя он, по принятым правилам, твердо им исполняемым, не имеет ни с кем никакого обращения, кроме меня и своего духовника Памфила, священника той церкви, которую вы сегодня посетили, при всем том гостеприимство не чуждо полумертвому сердцу его. Именем его, прошу вас в господской дом - откушать и несколько от дороги успокоиться. По праздничным дням, каков сегодняшний, мы - то есть я и священник, угощаем обедом приезжающих из города священнослужителей и крестьян, замеченных в точном исполнении обязанностей христианских, ходящих в страхе господнем и служащих кротостью и трудолюбием примерами для своих детей и всего селения. Прошу вас не отказать Аскалону в самом невинном его желании и потрудиться пойти вместе со мною".
Хотя я знал, что приглашают не на свадебный пир и что не увижу более Аскалона, которого судьба сделала глубокое впечатление на мое сердце, однако я пошел за моим путеводителем и, вошед в господский дом, увидел в двух больших комнатах расставленные столы, покрытые изобильными яствами. Крестьяне и крестьянки стояли у столов, в ожидании благословения от священства, которое видел уже в церкви. По окончании обеда все городские пастыри уселись в сани и поехали восвояси; крестьяне разошлись по домам, и я остался с Хрисанфом и престарелым отцом Памфилом, который, вскоре почувствовав усталость, неизбежную в его лета, также скрылся для отдохновения. По приказанию Хрисанфа, в камине запылали дрова; мы подвинули к нему свои стулья, и старый знакомец, взяв меня за руку, сказал с добродушием: "За два с половиной года перед этим видели вы мою Марью и принимали участие в ее горестях. Бороться с природой кое-как можно, но преодолеть ее - выше сил человеческих. По отъезде вашем Марья не переставала, как и прежде, каждый день выходить в поле для встречи своего любезного. Я очень видел, что такое препровождение времени день ото дня изнуряет, истощает телесные силы ее, но нечего было делать. Всякое сопротивление, как вам уже известно, было для нее несносно; она рвалась и страдала еще более. При наступлении глубокой осени она так ослабела, что не могла без помощи другого ходить по комнате и поневоле должна была слечь в постелю. Хотя я всегда ожидал сего последствия тех ужасных потрясений, которые расстроили ч корне древо жизненное, однако ж поражен был глубочайшею горестью, как будто бы изнеможение моей дочери постигло ее неожиданно.
Недалеко отсюда живет в своей деревне врач, человек прославившийся знанием в своем искусстве и готовности пособлять страждущему человечеству. За ним послал я карету и к пригласительному письму приложил довольно значительную сумму. Он не замедлил приехать и пробыл у меня два дня, испытывая тщательно степень болезни моей несчастной дочери. На вопросы о ее состоянии он обыкновенно отвечал: "Посмотрим!"
На третий день, едва я кончил утренние молитвы, входит служитель и подает письмо, сказав: "От г-на доктора".
– "Как?
– вскричал я, и мороз разлился по моим жилам, - разве не может он видеться со мною?" - "Он давно уже уехал!" - Тут ясно представилась мне вся безнадежность в спасении моей Марии; холодный пот оросил лицо мое, я дал знак слуге выйти, сел у стола и, вскрыв роковое письмо, немало подивился, увидя деньги свои, посланные доктору. "Увы, - сказал я, - все теперь объясняется; дочери моей не видать весны более!" Доктор писал следующее:
"Осмотрев внимательно Марию и вникнув в источник ее болезни, я - судя по всему вероятию - заключаю, что земные врачи, кто бы они ни были, более для нее не надобны. Если благое провидение сжалится над несчастною и возвратит ей хотя на несколько часов действие смысла, постарайся часы эти употребить с пользою и приготовь душу ее к миру иному. Возвращаю присланные тобою деньги; за одни советы я пи от кого их не принимаю".
Предсказание прозорливого доктора сбывалось очевидно. При каждом новом свидании с дочерью я находил ее слабее и слабее, и наконец она была не что иное, как высохшая былинка. Смерть мелькала из каждого ее взора. К половине зимы я был обрадован и вместе поражен горестью, нашед, что Мария получила употребление рассудка. Я стоял у ее кровати и рыдал неутешно. Ах! Я постепенно умирал вместе с нею.
"Батюшка!
– сказала она однажды поутру, взяв руку мою и приложив к бледным губам своим, - не знаю достоверно, сколько прошло времени с того несчастного дня, когда мы все оставили столицу; но Матрена говорит, что эта поездка стала вашему сердцу весьма дорого, вы лишились моей матери и теперь скоро лишитесь и дочери.
Простите ли вы мне те горести, коих я была причиною?
Ах, с какою радостью оставлю я тогда печальное это жилище и перейду в другое в полной надежде на милосердие небесное и на жизнь лучшую!" "Милое дитя!
– говорил я, обнимая Марию, - если б угодно было сему милосердию, на которое ты надеешься, возвратить тебя и к здешней жизни, то я почел бы себя счастливейшим отцом".
Тут вошел священник, два дни уже проживавший в доме нашем, и я оставил их одних. С сего времени я не осмеливался уже утруждать ее моими стонами и рыданиями и возмущать сердце, полное веры, любви и надежды будущего блаженства. Я дозволял себе только взглянуть на нее тогда, когда священник объявлял, что она предалась покою. Так протекли две недели, и я был призван к Марии. "Батюшка!
– сказала она с улыбкой ангела, - благословите меня; я отправляюсь в путь дальний".
– "Да будет над тобой божие и мое благословение, о дочь любезная! Ступай с миром к святому источнику мира вечного!" - -сказал я прерывающимся голосом и принял ее в свои объятия; она еще улыбнулась, и я прижал к сердцу леденеющие уже остатки моей дочери. Тут-то я почувствовал, что, имев некогда добрую жену, нежную дочь, теперь остался я один во всей вещественной природе - один в такое время, когда голова моя побелела, когда всякий член приближался к разрушению! Злополучный старец! ожидал ли ты этой ужасной бури в душе твоей!
Ах! как приятно, но как иногда и горестно быть супругом и отцом!
При всем том благодать божия не оставила меня, и - я не возроптал. "Бог мне дал тебя, о дочь любезная, бог и взял; да будет благословенно имя его!" - так говорил я, сжимая очи Мариины, и луч горней ограды разогрел оледеневшее сердце мое.
Уже хладная могила была ископана; уже вокруг гроба Марии почтенные священнослужители возносили мольбы к милосердному отцу всего сущего, испрашивая новопочившей вечного мира в горних селениях, уже вопли и стоны собравшегося народа наполняли воздух, как вдруг услышали мы на дворе редкий стук быстро въезжающей кареты. Подобно вихрю, выскочил из нее молодой человек и в несколько мгновений очутился уже в погребальной храмине. Узнаю Аскалона, колена мои колеблются, и я принужденным нахожусь прислониться к стене. "Что это значит, - спросил граф тотчас, - кого погребаете?" - "В сем гробе Мария, дочь Хрисанфова", - сказал один из крестьян. Граф помертвел, задрожал и пал на руки его окружавших. "Праведное небо!
– сказал я, стараясь оправиться.
– Неужели еще и это зло было необходимо!"