Марк Шагал
Шрифт:
Шагалу был шестьдесят один год, когда они с Вирджинией перебрались в дом с большим заросшим садом, который Ида присмотрела для них в Оржевале, в департаменте Сена и Уаза, примерно в ста километрах от Парижа. Здесь в распоряжении Шагала были две мастерские, рядом — лес и зеленые луга, на одном из них, как водится, паслась корова. Поначалу Шагал чувствовал себя неспокойно на новом месте. «Мое искусство требует полного одиночества, — писал он Пьеру Матиссу в Нью-Йорк, — нельзя же без конца кочевать с места на место». Но скоро жизнь в новом доме вошла в привычную колею, чередой потянулись восхищенные посетители: критики, искусствоведы, поэты, в том числе сюрреалист Поль Элюар, владельцы галерей и просто старые приятели. Из Нью-Йорка вернулись Жак и Раиса Маритен, и Раиса начала работу над книгой «Зачарованная грозой» — о живописи
Супругам Маритен в свое время удалось обратить в христианство некоторых еврейских художников и интеллектуалов. С Шагалом, однако, они осторожничали и, по воспоминаниям Вирджинии Хаггард, никогда не пытались приобщить его к католицизму. Шагал, судя по отзывам, ходил вокруг них на цыпочках. Ради чего такие пируэты? В своей статье «Об антисемитизме», опубликованной в журнале «Христианство и кризис» в 1941 году, Маритен отмечал, что «сердце Израиля тоскует по распятому Человеку» и цитировал еврейских писателей, включая Шалома Аша и Уолдо Фрэнка [51] , которые пытались «вернуть Евангелие в израильское сообщество, не признавая при этом Иисуса Мессией». Столкнувшись с нацистскими ужасами, Маритен довольно смело, хотя и чересчур запальчиво, утверждал, что «преследовать Дом Израилев — все равно что преследовать Христа… его потомков из плоти и крови, его забывчивый народ, который он бесконечно любит и призывает к себе». Фрейд, с другой стороны, придерживался того мнения, что ненависть немцев к евреям была «фундаментальной ненавистью к христианам», местью язычников «новой религии [христианству], которую им навязали силой». Для Маритена живопись Шагала была творчеством человека, близкого к тому, чтобы услышать призыв Иисуса. На холстах своего друга, где «бедные евреи, сами того не замечая, сметены великой бурей Распятия», Маритен видел отражение собственной философии. Раиса написала об этом стихотворение «Шагал». Вряд ли можно упрекать Маритенов за то, что они провели такую параллель. Ведь именно Шагал в своей христологии объединил Распятие и Холокост, хотя сам он стремился растворить христианство в иудаизме, а не наоборот.
51
Аш Шалом (1880–1957) — еврейский писатель, родился в Польше. В основе его романов «Мария» (1949), «Моисей» (1951) лежат библейские мотивы. Уолдо Фрэнк (1889–1967) — американский писатель, журналист, публицист.
Как мы видели, фигура Христа оказалась притягательной для многих еврейских художников и писателей, осознавали они это или нет. Если говорить о литературе, можно вспомнить аллюзию на Дантов «Ад» в произведении Примо Леви «Человек ли это?». Эли Визель в своих воспоминаниях об Освенциме «Ночь» описывает казнь через повешение еврейского ребенка и двоих взрослых. Свидетель этой сцены говорит о мальчике: «Бог» — именно этот эпизод вдохновил французского католического писателя Франсуа Мориака на христологическую интерпретацию лагеря смерти.
Шагал был знаковой персоной, и привлечь его на свою сторону было весьма заманчиво. Быть может, Маритен полагал, что он проглотит крючок без наживки. Распятие у Шагала служило не просто, говоря словами художника, «разграничением художественного пространства». Однако Шагал, что неудивительно, относился к Маритену настороженно. Он привык к противостоянию. Был ли его оппонентом Любавичский ребе Шнеерсон или католический интеллектуал Маритен, итог был один: осторожное приближение и быстрый отход.
На выходные Ида, которая к тому времени уже разошлась со своим мужем Мишелем Горди, приезжала в Оржеваль с новым возлюбленным, швейцарским художником Геа Аугсбургом. Шагал, как всегда более придирчивый к другим, нежели к себе, не очень одобрял выбор дочери, поскольку Геа не был евреем, — словно забыв о том, что для себя-то он сделал поблажку. С Идой прибывала и куча ее друзей: парижские интеллектуалы, художники и даже чемпион по теннису.
В отличие от Пикассо или Матисса, Шагал не верховодил во французских художественных кругах, близкие посмеивались над его «почетным третьим местом» и безудержной завистью к Пикассо (тот, напротив, был весьма великодушен в своих оценках Шагала). Однако бронзовая медаль европейской художественной Олимпиады — это все же серьезно. «Еврей из гетто» взошел на пьедестал.
В сентябре 1948
Шагал влюбился в Италию, что неудивительно. Его окружали внимание и забота, а красота Венеции завораживала. Он завтракал на террасе с видом на Большой канал и плавал на личной гондоле Пегги Гуггенхайм. Однажды вечером увлекавшаяся искусством миллионерша пригласила его в театр Ла-Фениче на оперу «Дон Жуан» Моцарта. Золотое парчовое платье Пегги оказалось таким узким, что гондольеру пришлось на руках переносить ее на борт. Шагал плыл мимо залитых лунным светом палаццо, в облике которых веками соединялись богатство, искусство и слава. Теперь он был частью этого мира, и Хай-Фоллз казался очень далеким.
Мнение Шагала о собственной значимости еще более упрочилось во время поездки весной 1949 года на юг Франции. Он остановился в Сен-Жан-Кап-Ферра в доме у издателя Териада, чтобы поработать над иллюстрациями к «Декамерону» Боккаччо, которые планировалось опубликовать в журнале «Верв» («Вдохновение»). Как и многие художники до и после него, Шагал влюбился в солнечное Средиземноморье и его сочные краски. Шагала всегда вдохновляли новые места (только Нью-Йорк стал исключением). По мере того как весна сменялась летом, ярко-желтые, розовые и белые тона в его работах, по преимуществу гуашах (например, «Любовники с маргаритками», 1949), уступали место голубому и красному, как на картине «Голубой пейзаж» (1949). На автопортретах, написанных после смерти Беллы, когда в жизни Шагала уже появилась Вирджиния, двойник молодого Шагала (с почти незаметными седыми прядями в волосах) изображен с одной из этих женщин либо сразу с двумя. Художника, грустного или веселого, окружают цветы, птицы, рыбы, фрукты, животные, музыкальные инструменты и даже планеты: сине-фиолетовые скрипки, желтовато-коричневые коровы, изумрудные петухи и луна цвета резеды.
Шагал и Вирджиния в очередной раз подыскивали себе дом. В соседнем Валлорисе жил Пикассо, в Симье на холмах, откуда открывался вид на Ниццу, стоял дом Матисса. Рядом с ними Шагалу не хотелось выглядеть деревенщиной, и он искал себе жилье побольше и пороскошней. «Шагал не может жить в доме, на подъездной дороге к которому лежит навоз», — объяснял он Вирджинии, заметившей в своих мемуарах, что в Сен-Жане было мало коров, а тех, которые были, держали «в темных и тесных сараях». Пара, долго не раздумывая, внесла залог за «высокий, величественный дом», который совершенно не понравился Иде. Тем не менее они туда въехали. Однажды к ним с визитом пожаловал Пикассо. Его привез на машине шофер в ливрее, и Шагал тут же ощутил укол зависти: у него самого была скромная «Пежо-201». По воспоминаниям Вирджинии, великие художники любили «подначивать друг друга», и их встречи сводились к обмену колкостями.
Вернувшись в Оржеваль поздним летом 1949 года, Шагал с головой погрузился в работу. Ида тем временем приходила в себя после серьезной операции на желудке, но, по собственному признанию Вирджинии, они с Марком оказались не слишком хорошими няньками. Вирджиния, вся в заботах о собственных детях, была не очень-то отзывчивой, а Шагал был просто Шагалом.
Возможно, не случайно Шагал написал так много автопортретов — их у него больше, чем у любого другого художника, за исключением Рембрандта. Он был заворожен собственным лицом. Прочитав его воспоминания, Вирджиния спросила, зачем он подводил глаза и подкрашивал губы, когда флиртовал с девушками в Витебске. «Так получалось, что рисование своего лица почти не отличалось от рисования картины лица в зеркале», — ответил Шагал. Самовлюбленный художник, разумеется, не редкость, но Шагал не был обычным нарциссом. Он был творец, грустный или веселый клоун, театральный персонаж, вроде тех актеров Московского еврейского театра, чьи лица он раскрашивал наряду с костюмами. Внешняя сторона мира была для Шагала как единое полотно, на ней можно было писать повсюду.