Марк Твен
Шрифт:
8 июня родилась вторая дочь, Клара, наконец-то здоровый и крепкий восьмифунтовый ребенок, «американский гигант», по словам отца, и рыжий, как он. Сюзи не могла выговорить слово «бэби» и называла сестру Бэй — так ее и стали звать (Bay— «рыжик»; саму Сюзи звали «Модок» — так называется одно из индейских племен). Твен — Туичеллу: «Модок была в восторге и сразу дала сестре свою куклу, она совсем не эгоистична. Она очарована малышкой. Она бегает на воздухе почти все время, стала крепкая, как сосенка, и коричневая, как индеец. Она — закадычный друг всех цыплят, кур, уток и индюков». Новую дочь Твен, разумеется, опять едва не убил — он ведь был самый ужасный отец в мире, во всем виноватый злодей и эгоист: «Она спала на подушках в кресле-качалке. Я забыл о ее присутствии, если вообще заметил его. Я занимался игрушечным механическим фургоном и, когда увидел, что он вот-вот столкнется с креслом, отпихнул кресло ногой. Бэй от удара упала на
4 июля 1874 года в «Журнале литературы, науки и искусства» издателя Эпплтона появилась статья критика Ферриса — второй после хоуэлсовского серьезный материал о работах Твена. «Его юмор самого высокого класса, среди современных американских авторов он, быть может, уступает одному Брет Гарту. По остроумию не уступает никому. Если Марку Твену и недостает тонкости и пафоса Гарта, он превосходит его по широте, разнообразию и непринужденности. Его зарисовки необычайно причудливы. Он пишет серьезно, поэтично — и вдруг мы натыкаемся на гениальный гротеск и буйную россыпь шуток. Он понимает ценность паузы в искусстве. Утомительно читать автора, у которого все страницы пересыпаны остротами и он постоянно подчеркивает, что развлекает нас. Главное обаяние Твена — его легкость. Кажется, будто он пишет для собственного удовольствия; он как школьник, желающий повеселиться, и он заставляет читателей веселиться вместе с ним».
Дочки здоровы, жена тоже, дом строится, деньги за «Позолоченный век» капают, альбом для вырезок приносит прибыль; отец семейства, настроенный как никогда оптимистично, вложил 23 тысячи долларов в акции фирмы, которой владел его знакомый по Неваде Джон Джонс: он всю жизнь будет вести бизнес с родственниками и друзьями, чего, как известно, делать не следует. Теперь он смог вернуться к «Тому Сойеру»: «Рукопись пролежала в ящике стола два года, а затем в один прекрасный день я достал ее и прочел последнюю написанную главу. Тогда-то я и сделал великое открытие, что если резервуар иссякает — надо только оставить его в покое и он постепенно наполнится, пока ты спишь, пока ты работаешь над другими вещами, даже не подозревая, что в это же самое время идет бессознательная и в высшей степени ценная мозговая деятельность».
Его обычный распорядок: писал до обеда и после обеда, иногда до 50 страниц в день, перед сном читал написанное всему семейству. 25 июня прервал работу на 20 дней — ездил в Хартфорд поругаться со строителями, в августе недельный перерыв — с женой поехал к матери и Памеле. Визит прошел ужасно, невестка казалась нелюдимой, скучной, заносчивой, мать и сестру раздражало, что Сэмюэл во всем принимает сторону жены, обхаживает ее как больную, а она, может, и не больна, а прикидывается. Были ссоры. Кто виноват во всем? Разумеется, Сэмюэл Клеменс, который вдобавок обидел (или вообразил, что обидел) кого-то из местных; и он просил, просил, просил прощения, но со злющим своим языком ничего поделать не мог. Письмо от 15 августа из Эльмиры:
«Дорогие мама и сестра, я уезжал из Фредонии, сгорая от стыда, слишком угнетенный, чтобы посмотреть вам в глаза и попрощаться как следует, потому что понял, как ужасно мое поведение навредило вашему положению в городке. Я должен был пойти к тому кретину с мозгами устрицы и просить прощения за мою непростительную грубость к нему… Я в ужасе от слов Памелы о том, что эти люди приходили познакомиться с Ливи, а та их никак не поощрила. Я боюсь, до этих тупиц не доходит, что их внимание нежелательно. Я уехал, чувствуя, что в обмен на вашу заботу о нашем удобстве и о том, чтобы сделать наш визит приятным, я подло отплатил вам, причинил вам боль и бросил вас. И разумеется, мне воздалось — совесть терзает меня с того самого мгновения, и не было и четверти часа, чтобы я не мучился».
Одна из причин конфликта: женщины просили поддерживать Ориона, у которого с птицефермой ничего не вышло. «Я не могу «поощрить» Ориона. Никто не может сделать это, потому что прежде, чем вы получите это письмо, он будет гоняться за каким-нибудь новым миражом. Как можно поощрить заниматься литературой человека, который чем старше становится, тем хуже пишет? Поощрить его безумные потуги стать юристом? Я не могу поощрить его быть проповедником — он все время меняет религию. Я не могу поощрить его делать что-либо, кроме как заниматься фермой. Если вы просите ему сочувствовать, я делаю это. Но поощрить ртуть невозможно — вы за ней не угонитесь. <…> Если получится, я хотел бы назначить ему пособие, делая вид, что это ссуды, и тогда он мог бы быть счастлив, и не считал меня благодетелем, и спокойно прожектерствовал…» (Вскоре Сэмюэл стал выплачивать брату такое пособие, но мать это не удовлетворило.)
Супруги съездили в Нью-Йорк за покупками и 19 сентября въехали в новый дом, предварительно обзаведшись кошками: «Что мне нужно от жизни, кроме жены, которую я обожаю? Кошку, старую кошку с котятами». Дом, однако, был недостроен: поток наличных временно иссяк, заимствовать из капитала жены Твен отказался, так что часть комнат оставалась без отделки. Выглядело строение необычно, Хоуэлс и Туичелл назвали его «уникальным», большинство считало уродливым. Два этажа, общая площадь — 14 тысяч футов, форма асимметричная, стиль — готический, с башенками, стены из красного и черного кирпича, выложенного мозаикой, кровля еще пестрее, угловые комнаты со шпилями и открытыми верандами, на ограде — орнамент из бабочек и цветов. Помещения — анфиладой: как входишь (не с улицы, а под прямым углом к ней) — громадная закрытая веранда, потом такой же гигантский зал, за ним две гостиные, библиотека, столовая, круглый музыкальный салон, спроектированный соседкой, Гарриет Бичер-Стоу; она же много лет спустя поможет устроить оранжерею. Внизу одна спальня, остальные наверху, там же ванные, детские, кабинет, бильярдная. Комнату, предназначавшуюся под кабинет, решили отдать под детскую игровую (позднее — классную), а хозяин перебрался писать в бильярдную, к которой вела отдельная лестница. Дом постоянно достраивался — как только появлялись свободные деньги — и в конце концов стал роскошным: резные камины, венецианские зеркала, тисненые обои, утварь в спальнях и ванных из кожи и серебра; столовую декорировал Тиффани: апельсинового цвета обивка расписана серебром, камин отделан полированной медью; обои для детских со сказочными мотивами нарисовал английский художник Вальтер Крейн.
Больше всего людей изумляло то, что кухня выходила на улицу. Хозяин отвечал: это для того, чтобы кухарке не нужно было никуда бежать, когда по улице пойдет цирк. Слуг планировалась дюжина, на деле получилось шесть постоянно живших в доме и несколько приходящих; суммарное жалованье — две тысячи долларов в год, очень много по тем временам. Иные слуги держались десятилетиями, как Джордж Гриффин, негр, бывший раб: пришел помыть окна и остался в качестве дворецкого, Твен его обожал (в 1893 году Гриффин сопровождал его в деловой поездке как компаньон, а не лакей, люди глядели на них косо — «Их взгляды смутили Джорджа, но не меня, он вполне годился мне в товарищи; в некоторых отношениях он был мне равен, а в иных — превосходил меня»), жена терпеть не могла — выпивал, играл в карты, брал у хозяина взаймы и с честными глазами врал, что хозяев нет дома, когда Твену не хотелось никого принимать. Супруги Патрик и Элен Макелер, лакей и горничная, служили еще у Джервиса Лэнгдона и проработали в доме его дочери 36 лет. С 1874 года жила в доме няня, Розина Хэй. Зато без конца менялись повара — Оливия ничего не смыслила в кухне и все боялась не угодить гостям, и вообще, по мнению Твена, нормально поесть можно было на Юге, но не у янки. Особым гурманом, впрочем, он не был, обожал пироги с черникой, которые мог есть каждый день; завтракал очень плотно на английский манер (4–5 блюд), к ланчу не выходил, вечером обедал с гостями, от позднего ужина отказывался, на ночь пил виски, потом от этой привычки отказался. Сигару не выпускал изо рта с утра до ночи. На здоровье все это вроде бы не сказывалось, был подтянут, ловок, по лестнице не всходил, а взлетал; из физических упражнений признавал только пешую ходьбу.
Часто гостил Хоуэлс, спальня на первом этаже была за ним зарезервирована; хозяин приходил к нему, когда все укладывались спать, курили и болтали «обо всем в небесах, и на земле, и в воде, и под землей», по выражению Хоуэлса, который «обалдевал после двух дней таких разговоров». С Туичеллом ежедневно совершали прогулки по 10 и 20 километров, иногда ехали поездом до соседнего городка Блумфилд, а обратно возвращались пешком. Однажды затеяли идти пешком до Бостона, шагали весь день, потом все-таки сели на поезд и успели к ужину у Хоуэлсов, на следующий день обедали с Олдричем, репортеры с восторгом описывали «литературную прогулку» — Твен уже чихнуть не мог, чтобы об этом не написали в газетах.
Вернувшись домой, писал Хоуэлсу: «Миссис Клеменс готова браниться и впадает в непристойную ярость, когда я рассказываю, как хорошо мы без нее провели время». Подшучивал над женой довольно безжалостно, любил вызывать ее гнев, выходя на улицу в тапочках, она поднимала крик — возможно, лишь затем, чтобы доставить ему удовольствие, так как, хотя и не все шутки понимала, все же обладала чувством юмора, проявившимся в описанном Твеном эпизоде: утром он брился в ванной, чертыхаясь и бранясь (был уверен, что жене не слышно через стенку), вошел в спальню — и «ангельские губки», передразнивая его интонации, воспроизвели весь поток нецензурных ругательств. (И он перестал ругаться? Нет: перестал это скрывать.) «Со стороны я мог бы назвать этот брак одним из самых совершенных», — говорил Туичелл; Хоуэлс писал, что Оливия «обладала не только прекрасным характером, но и исключительным умом. <…> Замечательный такт, с каким она обращалась с мужчиной, который был и хотел быть самым несносным существом на свете, она соединяла с откровенностью, и Клеменс принимал ее руководство покорно и с радостью». На самом деле трудно сказать, кто кем руководил в этом идеальном, столь редком для писателей браке.