Маркиз де Карабас
Шрифт:
— Ваши услуги! Как могу я брать, если не сумел ничего дать?
— Никто на свете не дал мне больше, чем вы. От вас я узнал, кто я такой, и вы дважды спасли жизнь, подаренную мне вами.
— Если вы рады этому подарку, то пусть так будет и впредь.
Они обнялись, стоя у ожидавшей Кантэна шлюпки, матросы налегли на весла, и рослая фигура с поднятой рукой, тающая в ночи, навсегда осталась в его памяти. Больше он никогда не видел этого неукротимого человека.
В очах души Кантэна образ Пюизе время от времени сменяло грациозное видение
Пюизе так много дал ему и жаждал дать еще больше, но слишком беспечный в том, что касалось вопрос чести, своим признанием он навсегда лишил его Жермены. Воспоминания о Жермене причиняли Кантэну боль, но он ни за что не расстался бы с ними, ибо тогда ему пришлось бы расстаться с воспоминаниями о ее нежности, а эти воспоминания, сказал он себе, осветят все его будущее, как реальность освещала прошедшие месяцы. Она дал себе обет, что все это был сон — сон учителя фехтования, который теперь проснулся и вновь стал учителем фехтования.
Близился вечер, когда Кантэн, никого не предупредив о своем возвращении, вошел в длинную, обитую деревянными панелями комнату, которой так гордился и к которой относился, как к своему королевству, пока не узнал об ожидающем его призрачном наследстве.
Его приветствовал вон стали, когда-то звучавший для него лучше всякой музыки. У О’Келли задержался последний ученик.
Старый Рамель, сидя на скамье у стены, надевал pointe d’arret на острие рапиры.
Увидев стоящего на пороге стройного худощавого Кантэна в длинном сюртуке бутылочного цвета, О’Келли опустил рапиру, сорвал с головы маску и, мгновенно забыв про ученика, тупо уставился на прибывшего, совсем как год назад.
— Ах! Это, действительно, вы, Кантэн?
— Собственной персоной и очень довольный, что наконец вернулся домой.
О’Келли и Рамель подскочили к Кантэну и принялись трясти ему руки, оба издавали нечленораздельные радостные восклицания, а Барлоу, тем временем явившийся невесть откуда, стоял рядом и на его лице, похожем на лицо священника, сияла широкая улыбка.
— Клянусь честью! Вот это возвращение домой! — сердце Кантэна радостно билось от оказанного ему приема.
— И вы больше не уедете? — спросил его О’Келли.
— Не уеду. Мои странствия заканчиваются там, где начались.
— Слава Всевышнему! Не только нас обрадует ваше возвращение.
Все же один из присутствующих был, пожалуй, не слишком обрадован. Ученик, беспардонно брошенный посреди зала, смотрел на них с высокомерным неудовольствием. Встретив его осуждающий взгляд, О’Келли рассмеялся.
— Ах, милорд, ну и повезло же вам! Здесь теперь сам хозяин, великий Кантэн де Морле. А если есть на свете человек, способный сделать из вас фехтовальщика, так это он.
Не скрывая легкого раздражения, его светлость удалился, и все трое уселись за стол в нише окна. Барлоу будто в добрые старые времена принес графины с вином, и О’Келли поведал Кантэну, как идут дела в академии. Она по-прежнему процветала, посетителей было много, главным образом англичан, которые, в отличие от безденежных французов, не забывали вовремя вносить плату за уроки. Клиентов-французов почти не осталось. Все эмигранты, способные держать шпагу, в начале лета отправились во Францию. Кантэну было известно, что немногие вернутся обратно. По причине их исхода академия перестала служить модным местом встреч эмигрантского общества.
— Но одна дама, известная вам по былым временам, на прошлой неделе два раза наведывалась сюда, узнать нет ли от вас каких-нибудь вестей. Мадемуазель де Шеньер, — на лице О’Келли появилось лукавое выражение. — Вы, может быть, помните ее.
Итак, история повторялась.
— Может быть и помню, — ответил Кантэн, чувствуя, что сердце у него забилось сильнее.
— Я так и думал, — сказал ирландец, и тема была исчерпана.
На следующее утро Кантэн принялся за работу, словно никогда и не прерывал ее. В ней он видел единственное средство унять боль, терзавшую его сердце.
В первую же неделю весть о возвращении господина де Морле облетела все клубы и кофейни Лондона, и в академии стали появляться его старые друзья, которые захаживали к нему пофехтовать в прежние времена, и новые ученики.
Но подобные свидетельства неуменьшающейся популярности, эти предвестники богатства, не приносили Кантэну радости, не излечивали от апатии, охватывавшей его по окончании дневных трудов.
О’Келли наблюдал за ним с тревогой и нежностью, но не решался нарушить его мрачную замкнутость.
Однажды ранним утром, когда О’Келли в фехтовальном зале ожидал первого ученика, а Барлоу приводил в порядок приемную, дверь открылась и на пороге появилась изящная дама в серой бархатной накидке. Сердце ирландца радостно забилось, и он бросился навстречу гостье.
— Ах! Входите, входите, мадемуазель. У меня есть для вас радостная новость. Он вернулся.
Жермена пошатнулась, и ее лицо побледнело.
— Вы хотите сказать, что он здесь? — голос девушки дрожал.
— Разве именно это я не говорю вам? Слава Всевышнему! Никак вы плачете?
Она смахнула слезы.
— От облегчения, О’Келли. Из благодарности. Я так боялась, что он не вернется. Когда... когда он приехал?
— Завтра будет две недели.
— Две недели! — удивление, замешательство, досада отразились на лице мадемуазель де Шеньер. — Две недели!
— Ровнехонько. Почему бы вам не подняться наверх и не застать его врасплох?
Из приемной в фехтовальный зал вошел привлеченный звуком голосов Барлоу.
— Пусть Барлоу передаст ему, что я здесь.
— Ах, так не годится. Он сидит в полном одиночестве за завтраком и хандрит. Своим появлением, мадемуазель, вы прогоните его хандру.