Маркиз де Сад
Шрифт:
Роман изображает английскую садистку по имени Клара, с которой рассказчик встречается во время путешествия на Дальний Восток, предпринятого после провала на всеобщих выборах Третьей Республики. Именно она знакомит его со сценами восточных пыток и казней, смерти от сексуальных ласк или от крысы, выедающей внутренности жертвы. Однако эти ужасы относятся скорее к сфере музея восковых фигур. В отличие от Сада, и несмотря на собственное участие в анархическом движении, Мирабо пишет, словно дилетант, каким по существу и являлся.
Среди других литературных наследников Сада был современник Мирабо Жорж, Жозеф Грассаль, представитель правого крыла, сочувствовавший Шарлю Морра и делу Франции, ярый поклонник Ницше. Он творил под именем Хьюго Ребелл. Писатель плодотворно трудился в девяностые годы прошлого столетия и прославился как поэт, романист, эссеист, переводчик
Писатели типа Барби д'Оревили, Мирбо, Ребелла, даже Д'Аннунцио и Пеладана, соответствовали утверждению Сент-Бева относительно влияния Сада на постромантическое направление, которое он определил как «скрытое, но не слишком». Хотя Суинберн не скрывал своего неравнодушного отношения к маркизу, то же самое можно сказать и о его пробе пера в прозе. Речь идет о «Потоках перекрестка любви» (1905) и о незаконченной «Лесбии Брэндон». В этой точке подводное течение литературы и наиболее престижные из европейских романов сходились.
Время сыграло на руку, и больше не требовалось скрывать присутствие идей Сада. Никто из европейских романистов не дал более четкого определения садизма как морального феномена, чем Марсель Пруст в произведении «В сторону Сванна» (1913). Рассказчик через незавешенное окно наблюдает за парой лесбиянок, находящихся в освещенной светом комнате. Мадемуазель Вентей — дочь покойного композитора и музыканта. Непосредственно перед тем, как заняться любовью, она сидит на диване на коленях своей приятельницы. Фотография ее покойного отца на столе поставлена словно специально, чтобы он имел возможность наблюдать за происходящим. Хотя мадемуазель Вентей оказывается соблазненной невинной девушкой, она все-таки наставляет свою партнершу, давая ей услышанные где-то рекомендации. Так вторая женщина предлагает плюнуть на фотографию «безобразной старой обезьяны». Подобное «ежедневное осквернение» тщательно готовится. В сцене нет физического насилия, даже на фотографию никто не плюет. Все же в мадемуазель Вентей Пруст видит правду того, «что сегодня называется садизмом».
«Возможно, девушка, не будучи ни в малейшей степени предрасположенной к „садизму“, могла бы проявить столько же вызывающей жестокости, как и мадемуазель Вентей в оскорблении памяти и попрании воли покойного отца, но она не стала бы это намеренно выражать в действии, столь грубом по своему символическому значению, без всякой утонченности. Преступный элемент в ее поведении стал бы менее заметен постороннему взгляду и даже ей самой, поскольку она бы не решила бы про себя, что поступает дурно. Но, отбросив внешнюю сторону, в душе мадемуазель Вентей, по крайней мере, на раннем этапе, порочный элемент, вероятно, существовал не без примесей. „Садист“ ее типа — это мастер зла, в то время как человек, с головы до ног безнравственный, таким быть не мог бы, ибо в таком случае порок не являлся бы внешним, зло было бы свойственно ей и неотделимо от ее природы. Что касается добродетели, уважения к мертвым, дочернего послушания, поскольку она никогда не исповедовала эти вещи, то и не может испытывать неблагочестивой радости при их осквернении. „Садисты“ типа мадемуазель Вентей — создания столь сентиментальные, столь добродетельные по натуре, что даже чувственное наслаждение представляется им чем-то скверным, уделом порочных».
Анализ, данный Прустом, является классическим и наиболее точным по сути исследованием наследия, оставленного Садом. Садизм в этом смысле столь же губителен и сардоничен, как сатира. Это же касается произведений
— 2 —
Определение, данное садизму Прустом, в двадцатом веке, ввиду расхожего применения термина и его сочетания с другими понятиями, как-то забылось. Вместе с тем, другой, более точной, формулировки так и не появилось. Самые злостные преступники в концентрационных лагерях или трудовых лагерях авторитарных режимов не являлись садистами в истинном значении слова, так как считали свои действия правомерными.
Наибольшее осложнение вызвало сочетание таких двух понятий, как «садо-мазохизм». В то время, когда сам Сад сочетал в своем поведении оба элемента, неологизм означал соединение двух различных типов. В литературе по психопатологии, пациентка Хевлока Эллиса, к примеру, «Флорри», суфражистка и литератор, пишущая на темы искусства, представительница эмансипированного женского населения, испытывала регулярную необходимость уединения в гостиничном номере с почти незнакомым мужчиной, с тем, чтобы там он высек ее. Это, в свою очередь, позволило бы ей написать письма в прессу с описанием того, как оказались избиты суфражистки, попортившие чью-то собственность. Из этого описания, данного Эллисом, явствует только одно: к Саду ее поведение никакого отношения не имеет. Как не следует и то, что садовские типажи и подобные Флорри слеплены из одного и того же теста. Несмотря на свою репутацию, точка зрения современного женского романа, вроде «Истории О» Доменика Ори — это точка зрения мазохиста. Сочетание садизма и мазохизма оказалось потенциально роковым, как показало убийство Марджери Гарднер Невиллом Хитом летом 1946 года.
Девятнадцатый век еще не закончился, а слово «садизм» уже приобрело терминологическое значение.
Более того, в новой науке — сексопатологии этот термин стал основополагающим. Словом, понятие это из сферы литературной перекочевало в науку. До тех пор, пока существует этот термин, будет сохраняться репутация человека, имя которого он увековечивает. После публикации «Сексопсихопатологии» Краффта-Эбинга в 1886 году он обозначил границы нового немецкого исследования сексопатологии. По шкале бессмертия Саду не пришлось ждать долго. Несмотря на современность Краффта-Эбинга, родился он всего двадцать шесть лет спустя после смерти маркиза. Его ранняя работа, предшествующая «Сексопсихопатологии» с широкой доступностью ее ссылок, в значительной степени предвосхитила поэзию Теннисона и прозу Мэтью Арнольда, и даже такой роман, как «Даниель Диронда» Джорджа Эллиота.
Использование имени Сада с такой целью, с одной стороны, обеспечило ему бессмертие, с другой приуменьшила его значение. Его роль в «садомазохизме» оказалась втиснута в строгие рамки. Лишенный политического и философского значения, он существует в детских эмоциях работ типа «Ребенка избили» Фрейда (1919). Вместе со своими коллегам и-заключенными Эдипом и Захером-Мазохом он трудился на благо развития теорий детских переживаний. Если он стал заключенным Фрейда, как тридцатью годами ранее — Краффта-Эбинга, он также являлся пленником гуманного сумасшедшего дома Хевлока Эллиса. В «Любви и боли» Эллис оставил миру образ сумасшедшего Сада, каким его помнил по Шарантону один из его современников.
«Он рассказывал, что одним из развлечений маркиза было добывать откуда-то корзины наиболее красивых и дорогих роз. Потом Сад сидел на скамеечке для ног у грязного ручья, протекавшего по двору, один за другим вытаскивал из корзины цветы, любовался ими и с томным выражением лица вдыхал их аромат, после чего макал розы в мутную воду и со смехом расшвыривал их».
Несмотря на раннюю дурную славу работы Эллиса, его представление о Саде как о человеке, помешавшемся ввиду сексуального невоздержания, имеет больше общего с предрассудками девятнадцатого века, чем с предположениями двадцатого. Все это получило резкое опровержение со стороны многих литераторов, начиная от Гийома Аполлинера в 1913 году до Питера Вейса в «Марат-Саде», появившегося полвека спустя. Этому же способствовала и публикация садовского литературного наследия, созданного в Шарантоне.