Марс Семёнович Яблочный
Шрифт:
В те жаркие летние дни отовсюду доносилась недавно прозвучавшая на радио песня с незабываемыми словами: «…И на Марсе будут яблони цвести!» Эта песня тотчас стала шлягером на долгие годы. И казалось, что конца-края этой песне не было. Потому что доносилась она из окон женского общежития веселых крутобёдрых малярш в низко повязанных пёстрых «павловских» платках,
Звучала та песня о следах на пыльных дорожках забытых планет и из старинного купеческого особняка с единственным балконом в центре города, в котором обосновался райком комсомола, и из динамиков на центральной площади Ругачёва, и из молодежного кафе «Эврика», и из кафе напротив, и из рюмочной «Незабудка». А если где-то эта песня и смолкала, то уж наверняка тотчас начиналась в другой стороне Ругачёва. Например, неслась из мчащегося вдаль такси, а таксисты включали эту песню погромче, словно делились радостью со всеми. Чтобы всем хватило радости, вылетала песня и из модного в те годы рижского приемника Spidola, стоявшего на рыночном прилавке кого-нибудь торговца помидорами или яблоками, обильно созревшими в тот яблочный год к самому Спасу.
Даже в ругачёвском роддоме из старенького приемника «Маяк», висевшего на побеленной стене в акушерской, что находилась за стеной «родилки» звучала та песня. Как называл медперсонал то место, где будущие матери рожали своих малышей. И их крик новой жизни сливался со словами песни, доносившейся из-за стены: «И на Марсе будут яблони цвести!»
Наверное, поэтому новорожденного «отказника», родившегося на Яблочный Спас в ругачёвском роддоме, тихого и улыбчивого мальчугана, так и назвали: гражданин Марс по фамилии Яблочный.
Нянька – пенсионерка, работавшая еще и на полставки как уборщица, – ухаживая за мальцом, жалела его. И, сокрушаясь о его судьбе, Полина Семеновна тихо и нежно разговаривала с улыбчивым малышом, не выпуская швабру из рук и старательно протирая больничные полы мокрой холстиной с едкой хлоркой, вытеснявшей из палаты все запахи пышно цветущего августа. Того плодоносного яблочного августа.
– Эх ты! Марсианин наш! Подкидыш ты наш! Ну что ж такое нечеловеческое имя дали безответному малышу-сироте?! При живых, неизвестных науке родителях, жить будешь! И вот так: кто как захочет, так и обзовет безответного малыша?!
И, продолжая мыть полы роддома, в сатиновом мрачно-синем халате, она переместилась из палаты в коридор. А потом и в сестринскую, где сёстры и акушерка пили чай с подаренным каким-то благодарным папашей тортом «Полёт». Уже исчезли с «Полёта» почти все кремовые розочки и взметнувшийся в небо космический корабль с шоколадным гордым росчерком «СССР» на боку, когда она вторглась с гремящим ведром и в сестринскую, продолжая свой монолог:
– Что ж вы, дурехи, насмешничаете?! Пожалели бы человечка! – сетовала уборщица, протирая сестринскую толстой холстиной, намотанной на видавшую виды швабру, нарочито громко опуская швабру в алюминиевое ведро, словно этот дребезг был её союзником, отдающим свой голос борьбе за справедливость в отношении рожденного сиротой.
– Да ладно тебе, Семёновна! Отдохни! Садись с нами чай пить. Вот и тебе розочку оставили, розовую. Мы же тебя ждали! Чай свежий заварили – «Три слона», цейлонский. Уж всё вымыла на сегодня! Отдыхай!
Полина Семёновна действительно закончила свой ежедневный обход роддома со шваброй и ведром. И поэтому, помыв руки здесь же, в сестринской, и сняв ситцевый синий халат, чинно присела за общий стол, заметив вслух, что она-то предпочитает чай «№ 36», сразу дав понять, что у неё на все свое мнение имеется. Хотя в то время и было-то только те два сорта чая: цейлонский «Три слона» и чай «№ 36».
Поэтому, пробуя треугольник торта с уважительно оставленной ей розочкой, она продолжила, чтобы исправить выбор смешливых медсестер и акушерки. Она уговорила дать мальчонке хотя бы отчество правильное-человеческое. Поэтому отчество родившийся аккурат на Яблочный Спас Марс – Марсюня – Марсюшка Яблочный, вроде как получил по святцам. В тот день, 18 августа, было два имени: Семен и Иван. Оба имени, предложенные нянькой роддома, нравились всему медперсоналу. Поэтому чаепитие медперсонала затянулось в спорах. Сначала все были за отчество «Иваныч», потому что радостная советская гордость тех лет начала освоения космоса была главной интонацией социальной жизни страны в те годы. И идея, что русские на Марсе будут яблоневые сады разводить, в сочетании имени Марс с отчеством Иванович легко прочитывалась. Так же, впрочем, как и на других замечательных планетах. Эта размашистая идея всех веселила, но не вступавшая до того в обсуждение нянечка, вкушавшая молча свое яблоко, возразила:
– Семеном, то есть Семеновичем, назвать нужно! Потому что «Семен» – от семени, от семечка все начало берёт, вот будет он по отчеству вроде как от семечка развившийся!
Тут все и сообразили, смеясь и подкалывая Полину Семеновну – заступницу малыша:
– Понятно, Семеновна?! В твою честь и дадим отчество! Семёнычем будет!
Поэтому и решили, что румяному, как наливное яблочко мальчику, зваться так: Марс Семёнович Яблочный. Словом, Семёныч.
Так и потекла его жизнь – Семёныча Яблочного; кто-то решал, чему и как ему учиться, во что ему обуться-одеться, что хорошо, а что плохо, чем ему в жизни заниматься. Но вот что удивительно: его тихую, улыбчивую покорность ничто не задевало, ни об какие углы не стукалось, ни о какую раздражительность и гневливость нянечек и воспитательниц, а позже – учителей, не разбивалось. Текла его судьба себе меж берегов чужих мнений и судеб. Словно милостью сиротской была ему подарена на всю жизнь эта тихая вдумчивая смиренность. Все решенное свыше разными начальниками, начиная с воспитательниц и уборщиц, позже – учителей, а потом – начальников и директоров, принимал Марс Семёныч со спокойствием в душе, без вариантов и зряшных сомнений. И без рассуждений отправлялся вживаться в новые обстоятельства, как обживают новые углы и стены, по возможности украшая их то новой табуреткой, то вырванной из журнала «Огонек» репродукцией картины из Третьяковской галереи. Только всё всматривался в лица и глаза молодых женщин – сначала нянечек и медсестер, потом учительниц и уборщиц, потом во все встреченные: в голубые, карие, зелёные глаза, – пытаясь узнать в них, вернее, найти единственные – материнские. А с годами стал ловить себя на том, что с печалью останавливал свой взгляд на женщинах в годах, а то и вовсе пожилых. И с теми же мыслями: «А быть может, это она? Мать моя».
Конец ознакомительного фрагмента.