Марш экклезиастов
Шрифт:
Мимолётный товарищ из далёкого прошлого?
…Он настиг меня на перроне. Я садился в поезд до Саутгемптона.
— Николя!
Он бежал ко мне, страшно топая сапогами; огромное клетчатое пальто развевалось за его плечами, как черкесская бурка.
— Антуан…
— Вадим сказал мне, где вы! Фу, как я рад, что успел!
Я вдруг почувствовал, что тоже рад.
Те десять минут, которые мы проговорили на перроне у открытых дверей вагона, под звон вокзального колокола и ароматы горящего угля и креозота, чуть было не изменили всю мою жизнь.
Антуан начал брать быка за рога
(Много позже то же самое я слышал от Отто Юльевича Шмидта; правда, он, как человек знающий и понимающий всё, говорил, что птицы, скорее всего, просто теряют ориентировку от магнитных бурь и полярного дня — и летят не туда, и просто погибают во льдах… Но и он позволял себе чуть-чуть верить в неоткрытые земли.)
Мы договорились, что я по приезде в Россию произведу необходимые приготовления, а Антуан, в свою очередь, вызовет меня в Мурманск или Архангельск — куда приведёт шхуну. Вот просто сразу. День в день…
Мой поезд отправлялся, и уже из тамбура я крикнул ему:
— А как поживает Жюли?
Он улыбнулся ещё шире, чем обычно. Поезд дёрнул и медленно покатился, и Антуан пошёл следом.
— Слава Богу, Николя, она умерла! Ещё до того, как всё это началось! В мае четырнадцатого! Представляете? Всё цвело, белые акации, я возил её по бульвару в кресле, она уже не могла ходить, но она была так счастлива!..
В Париж я съездил зря.
Уже в Мурманске я начал готовиться к экспедиции: в частности, купил оленью доху. Как она мне потом пригодилась!..
Антуан ничего о себе не сообщил. Только два года спустя я узнал, что он оказался одной из первых жертв испанки — как это тогда называлось, спылал на борту шхуны по пути в Архангельск.
Его похоронили в Баренцевом море.
20
Если у человека талант, это ещё не значит, что ему надо непременно найти применение.
Ночью он сидел неподвижно, обняв колено, и пытался думать. Вероятно, думанье здесь было так же ненужно и бесполезно, как и дыхание, а потому быстро превращалось из необходимости в привычку. И уже как привычка — привыкало крутиться по накатанному, всё медленнее и медленнее. И вот теперь что-то происходило, а мыслей всё равно не было. То есть они были, но вялые, ленивые и привычные, похожие на мышей в винном погребе…
Мысли были только про мысли, про то, почему нет настоящих мыслей.
Всё остальное по-прежнему не вызывало ни восторга понимания, ни ужаса отторжения, ни желания вникать. Текло — и пусть течёт, стояло — и стоять будет…
Ещё когда отсиживались в том доме возле библиотеки, не зная, что делать дальше, Николай
И сейчас, сидя без сна в звёздной ночи проклятого, зачарованного города, Николай Степанович решил попробовать ещё раз. Он лёг свободно, выбрал в небе звезду и стал думать ни о чём, выкидывая из сознания ленивых мышей, а с неба — лишние звёзды. Надо было добиться того, чтобы в голове образовалась великолепная пустота в тот самый момент, когда на небе останется одна последняя звезда.
Когда возникнет пустота, придёт постижение всего.
Сначала он долго и тщательно убирал мысли осознанные, привычные, которые день за днём мотались кругами — так навязчиво, что он давно перестал на них реагировать. Потом, немного расчистив пространство, стал выкидывать другие, тёмные и неосознанные, каждая из которых могла бы быть гениальной, если бы не исходящий от них запах затхлости. Это заняло сколько-то времени и отняло сколько-то сил. Число звёзд в небе уменьшилось раза в два. Потом он стал выкидывать мусор, всяческие обрывки и обломки, — их накопилось немало. И, наконец, принялся просто за пыль и грязь…
В небе оставалось четыре или пять звёзд, когда снаружи пришёл странный треск.
В ожидании парабеллума
Лагерь…
Я вот думаю: а надо ли про всё это рассказывать? Не потому, что нам тут было как-то особенно плохо… тогда бы как раз стоило рассказать. Просто здесь было никак. Вот никак, и всё. Ни жарко, ни холодно. Не то чтобы очень скучно, но и не весело. Никак.
Ладно, скажу пару фраз, потому что выделять это наше «приключение» даже таким способом, как не говоря ничего, оставляя дыру, — это оказывать ему слишком много чести.
Ну, представьте себе: пятнадцать домиков, одна половина — нормальные, стационарные, под черепичными крышами, другая половина — щитовые, двухэтажные, окна закрыты наглухо и не открываются. В каждом щитовом доме двадцать четыре комнаты, в каждой комнате — шесть двухэтажных коек. Почти все койки заняты. Тиграна и Надежду Коминтовну поселили в старом доме, в маленькой (так примерно с железнодорожное купе), зато отдельной каморке, тётю Ашхен и Хасановну — в бараке, но в комнатке полупустой, там с ними была только одна пожилая леди из Турции, нас же с Петькой развели не только по разным комнатам, но и по разным баракам, хотя в Петькиной комнате была пустая койка; когда же мы стали просить и требовать, чтоб нас поселили вместе, нам ответили: нельзя, вы будете доминировать. Дескать, русские — они такие, всегда норовят доминировать. Это при том, что до нас русских в лагере не было. Откуда у них такой печальный опыт?..
Ирочку загнали вообще на другой конец лагеря, в самый крайний барак.
Ладно. Мы заселились, поужинали (жратва была пресной, никакой, но все успели проголодаться) — и пошли смотреть телевизор. Телевизоров было по одному на барак. По каким-то причудам администрации переключать их было нельзя, каждый ящик показывал только один канал. Мы почти всей нашей толпой (без Ирочки и без тёти Ашхен — они отговорились усталостью и пошли спать) стали искать новости, чтобы хоть как-то разобраться в царящем вокруг бардаке. И нашли.