Маршрутка
Шрифт:
Однажды утром, окончательно истомившись, отправился обозревать знаменитый водопад — что ж, водопад оказался действительно стоящим, он был шире, чем представлялось, и к тому же по зимнему времени замерзшим. Зеленые струи стояли невообразимой рифленой стеной, японские туристы, как положено, фотографировали мировое чудо. На попадавшего в кадр европейца они не обращали никакого внимания, лишь один, совершенно недвусмысленно попытавшись пройти сквозь Тиму и налетев на препятствие, улыбнулся всеми зубами и закивал, не глядя, однако, Тимофею в лицо.
Тогда уж Болконский действительно расстроился.
Он быстро вернулся в отель,
миновал лобби с механическим
вместе с очередной партией японцев, все время норовивших занять угол лифта, где он стоял, поднялся на свой этаж,
в номере кинулся к зеркалу —
и, уже почти готовый к этому, увидел пустоту.
Сидя на широкой гостиничной постели, несчастный пытался логически осмыслить кошмар. Прежде всего стало совершенно очевидно, что речь должна идти не о каком-то чисто психологическом феномене, связанном с пребыванием в чуждой обстановке знаменитости национального масштаба, но об аномалии физической. Сильнее всего он грешил на гель для душа, запасы которого в ванной ежеутренне возобновлялись горничной-вьетнамкой. Запросто можно было этим дьявольски пенившимся гелем смыть свое земное тело, и хорошо еще, если астральное не пострадало! Тем более что кожа вообще чувствительная, бородку триммером подравниваешь, и то раздражение бывает… «Вот сука», — неизвестно про кого подумал бедняга в отчаянии и снова пошел к зеркалу.
Бессердечное стекло опять зафиксировало отсутствие Тимофея Болконского в том месте, откуда он смотрел. «Ёб твою мать», — грубо и бессмысленно заорал работник российских искусств в канадской душной ванной, и его можно было понять — другой и не так заорал бы. Крик резко оборвался в тесном помещении, стало слышно, как за стеной в соседнем номере плещется вода — видимо, какой-то японец решил помыться между экскурсиями. Тима смутился, не подумав, что мат, даже будучи услышан посторонним, вряд ли был бы им, японцем этим, понят.
Болконский вообще уже не очень хорошо соображал, но сумел взять себя в руки. Он привлек все навыки опытного путешественника, нередко перемещавшегося по странам и континентам почти бессознательно, поскольку в самолетах, как принято среди нашего брата, не отказывал себе ни в чем, и проделал вполне разумные действия. За короткое время ему удалось зарегистрировать по телефону обратный билет на ближайший рейс через Цюрих, запихать в сумку вещи, заплатить портье за выпитое из мини-бара и при помощи портье же вызвать такси, доехать до аэропорта, без какой-либо мысли разглядывая мосты, эстакады и индустриальные ангары за окнами машины, найти нужные ворота, пройти суровый антитеррористический досмотр и влиться в очередь соотечественников, привычно организовавшихся для посадки.
…Интересно, что ни портье, ни таксист, ни чернокожий офицер безопасности на невидимость не реагировали — обучены были не удивляться чему бы то ни было или видели то, что другим не дано…
В аэропорту среди своих, с любовью и раздражением слыша со всех сторон родную речь, понимая даже невнятные слова, произносимые с привычно скандальной независимо от смысла интонацией, видя напряженные и невесть чем жутко озабоченные лица, он было почувствовал себя лучше. Естественно, из двух сотен будущих попутчиков тут же нашлось полдесятка знакомых, одному кивнул издали, другому рукой помахал, третьему просто улыбнулся поверх голов… И очнулся, вспомнил свою отчаянную беду: никто ему не ответил, смотрели в упор, как на пустое место.
Вы попытайтесь сейчас представить этот ужас.
Подойдите
Видите?
Теперь вообразите, что там нет ничего.
Ничего!
Лица вашего единственного нет. Щетины стильной нету, если вы мужчина, или усов, допустим. Вчера окрашенных в хорошем салоне волос нет, если, напротив, дама. Мелких сосудиков, которые, к сожалению, уже проявились на носу и вокруг, тоже нет, сколько ни придвигайся к стеклу, сколько ни присматривайся. Свежей рубашки, только что надетой после глажки, или сережек с маленькими, но милыми камешками, подаренных близким другом на прошлый день рождения, — нет.
Умом не двинулись?
К слову сказать, больше всего бесила Тимофея невидимость верхней одежды и других размещенных на нем предметов. Ему каким-то странным образом казалось, что найти объяснение телесной невидимости можно, всплывал пресловутый гель, мелькало даже детское слово «колдовство»… Но понять, а тем более принять полную прозрачность приличного костюма с хорошим лейблом, соответствующих часов и прочего барахла он никак не мог. В конце концов, хоть это и отдает жлобством, возникает практический вопрос: за что плачены немаленькие деньги? Отчасти удовлетворило прозрение, посетившее где-то над серединой Атлантики, — невидимым делается все, к чему он прикасается руками, если одновременно к этому не прикасаются другие люди. Вот поручню аэропортовского эскалатора ничего не сделалось, а прекрасная брауновская электробритва исчезла из виду, гадина, как только он ее взял с подзеркальной полки, чтобы положить в сумку.
У его безумия, как и у всякого, была железная логика.
В самолете он занял место возле окна в одном из задних свободных рядов — не хотелось, чтобы кто-нибудь плюхнулся на колени. Российские граждане, как только им позволили отстегнуться, начали бродить по проходу, искать компанию под дешевую выпивку в пластмассовых фляжках из дьютифри. Курить на борту не разрешалось всю дорогу, люди страдали и потому пили еще ожесточеннее. Он принял из широкого пластикового горла свои полфляжки скотча — невидимого, черт! — и с неожиданным аппетитом съел ужин, без колебаний поставленный перед ним стюардессой, весь обслуживающий персонал его замечал как ни в чем не бывало. Горе отпустило, он начал дремать, время от времени просыпаясь и глядя из тусклой полутьмы спящего салона в яркую тьму небес.
Там, в сине-черной пустоте, острой сталью сверкали звезды, и этот небесный пирсинг напомнил ему сначала о кассире и официанте похабного канадского заведения, а потом неожиданно утешил измученное сердце истинно неземною красотой. Как всякий глядящий в ночное пространство, он стал думать о смерти, по сравнению с которой исчезновение видимых примет существования не так уж и страшно, о вечности и тому подобных вещах.
И Болконского, как некогда бывало с другим мыслителем, в который уж раз поразило звездное небо над ним и нравственный закон внутри него.
Особенно нравственный закон.
«Если мне, когда я был еще нормальным, видимым, — думал Тимофей, — все время чего-то не хватало, если у меня ныло внутри, а из глаз ни с того ни с сего лились слезы, так ведь это ж как раз внутренний закон во мне и бушевал. А кто ж его в меня вложил, этот закон? Не Тот ли, Кто черно-синий металлик за самолетным окном истыкал звездными иглами, Кто гонит по этому фону серебряные туманности облаков, Кто держит нас в ледяном страхе неведения, скрывая будущее и наполняя память прошлым, Кто томит нас отчаянием и надеждой, терзает желаниями и смиряет усталостью?»