Марсианское зелье
Шрифт:
Ворон вышел на пол, застучал когтями, разминаясь, расправил крылья, поглядел зло на аквариум и по-куриному протрусил к старому кожаному креслу с вылезающими пружинами.
Кресло, как и многое другое в комнате Грубина, досталось ему почти задаром, через лавку вторсырья, которой он заведовал. Любая вещь, кроме микроскопа, стоявшая, лежавшая либо валявшаяся в углу, была добыта им по случаю и могла похвастаться длительной историей.
Взять, к примеру, кресло. Пружины его были сломаны от излишнего пользования, торчали опасно. Один подлокотник был начисто лишен кожи, второй –
Ворон метко вспрыгнул на кресло, чтобы не напороться на обломок пружины, нахохлился.
Ворон был обижен недоверием.
– Хочешь погулять? – спросил Грубин.
Он подошел к окошку и открыл его.
Ворон еще с минуту крепился, обижался. Потом прыгнул на подоконник. И улетел.
– Ну ладно. – Грубин заткнул за пояс голубую майку. Идти на рынок, открывать лавку, принимать от населения бутылки и вторичное сырье не хотелось. День вышел увлекательный.
Грубин поднял ногу, повозил ею о другую, стаскивая ботинок. Повторил операцию со вторым ботинком. Со двора в комнату плыли истома и медовый запах лип. Грубин улегся на кровать с никелированными шарами на спинке, но спать не стал – смотрел, как на захламленном верстаке крутится, поскрипывает «вечный двигатель». Маленький, опытная модель. Двигатель крутился второй месяц, только в плохую погоду отсыревал, и его приходилось тогда подталкивать рукой.
Грубин был доволен жизнью. Она ничего не требовала от него, но оставляла время для невинных удовольствий и рукоделий.
7
Шурочка подвела пионеров к комнате Милицы Федоровны Бакшт. С ними увязался Миша Стендаль. Пришлось и его взять. Постучала осторожно. Знала, что у старухи слух хороший. Если не спит, откроет. Прислушалась. Ей показалось: за дверью голоса, шепот, шаги. Потом стихло.
– Сейчас, – сказала за дверью Бакшт. – Входите.
Все в комнате как прежде: та же застойность замкнутого воздуха, те же акварели и гравюра на выцветших обоях, банки с дремучими цветами на подоконнике, в углу фикус в расползшейся кадке. Милица Федоровна сидит за круглым столом. На скатерти, темно-зеленой, чуть тронутой молью, альбом в красном сафьяновом переплете с золотыми застежками в виде львиных голов.
Милица Федоровна выглядела странно. Она будто утеряла долю своей царственности, обмякла, сломалась. Редкие белоснежные волосы, сквозь которые просвечивала розовая сухая кожа, чуть растрепались на висках, чего никогда ранее не было. Пергаментные щеки были в пятнах, темных, почти красных.
– Извините, – сказала Шурочка. – Мы к вам пришли, как договаривались. Вы нам рассказать обещали.
– Помню. – Бакшт кивнула. – Пусть дети войдут.
Дети вошли, поздоровались. Старуху Бакшт они раньше не видели и удивились, что бывают такие старые люди. Голова Милицы Федоровны совсем ушла в плечи, руки раскинулись и лежали на столе будто чужие, неживые. Нос спустился к верхней губе, и даже на нем были глубокие морщины. Только глаза, большие, серые, в темных ресницах, разнились от остального.
– Садитесь, – предложила Милица Федоровна. – Ведите себя тихо и не курите.
– Не курю, – сказал Стендаль, потому что Шурочка посмотрела на него строго.
– Я не могу уделить вам время, коего вы бы желали, – продолжала старуха. – Посмотрите мой альбом. Подойдите к столу, не робейте.
В комнате произошло движение, воздух качнулся, запахи шафрана, камфары, ванили перемешались между собой, и к ним прибавился выскочивший из-за ширмы запах одеколона «Шипр».
Стендаль потянул носом, посмотрел на ширму. Из-под нее были видны носки мужских сапог. Знакомые носки. Сапоги принадлежали старику-похитителю. Но Миша ничего резкого предпринимать не стал. Пока дети склонялись над альбомом, начал незаметно передвигаться к ширме.
– На этой фотографии, – говорила размеренно старуха, – изображена я в форме сестры милосердия.
– До революции? – спросил рыженький пионер.
– Да, в Севастополе.
Значение этих слов ускользнуло от пионеров. Шурочка удивилась. Она этот альбом раньше не видела. Средних лет женщина в длинном белом платье и наколке на голове стояла на фоне мешков с песком, окружавших старинную пушку. По обе стороны ее – офицеры в высоких фуражках. Лицо одного было чем-то знакомо…
– Кто это? – спросила Шурочка.
– Один знакомый. Не помню уж сейчас, как его звали, – сказала Бакшт. – Кажется, Левочкой.
Стендаль продолжал движение к ширме. Он наступал на носки и только потом опускал пятки. Пока его движение не было замечено.
– А тут стихи поэта Полонского. Вы, очевидно, не знаете такого. Это был отличный поэт. Сам государь император высоко о нем отзывался. Стихи были посвящены хозяйке дома.
Милица Федоровна начала читать их на память, и пионеры следили за ней по тексту. Читала она правильно.
До ширмы оставалось метра полтора. Носки зашевелились и отступили вглубь. Облезлая серая кошка выскочила из-под ширмы и бросилась на грудь Стендалю. Миша от неожиданности отскочил. Чуть не свалил фикус.
– Господи! Что происходит? – закричала молодым голосом Милица Федоровна.
– Кошка, – объяснил Стендаль.
– Вернитесь немедленно сюда, – велела Милица Федоровна. – В ином случае я буду вынуждена указать всем на дверь.
– Я ничего… – смутился Стендаль. – Мне показалось…
– Миша! – строго произнесла Шурочка.
В комнате наступил мир. Стендаль вернулся к столу.
Он тоже стал смотреть альбом, но глазом косил на ширму. Кошка улеглась старухе на колени и тоже косила глаза – на Мишу. Как бы угрожала.
– А теперь обратимся к моей молодости, – сказала Бакшт. Она торопилась, волновалась. Говорила громко.
На следующей странице была нарисована акварелью девушка в платье с глубоким вырезом на груди.
– Это я, – сказала Милица Федоровна. – В бытность мою в Санкт-Петербурге. А эти стихи написал мне в альбом Александр Сергеевич Пушкин. Он танцевал со мной на балу у Вяземских.