Мартин Иден. Рассказы
Шрифт:
Олни собрался уходить, но остановился у дверей и выпустил на прощание еще одну стрелу:
— Оставьте-ка Мартина в покое, Рут; он сам знает, что ему нужно. Посмотрите, как много он уже сделал. Мне иногда даже противно становится — противно и стыдно за себя. Ведь он теперь куда больше знает о мире, о жизни, о людях и обо всем, чем Артур, или Норман, или я, или вы, несмотря на всю нашу латынь, да французский, да англосаксонский, да всю нашу образованность.
— Но Рут — моя учительница, — Мартин рыцарски бросился ее защищать. — То немногое, что я знаю, я знаю благодаря ей.
— Вздор! — Олни кинул на Рут хитро-насмешливый взгляд. — Пожалуй, вы еще начнете меня уверять, что прочитали Спенсера по ее совету, да только я
Пока длился этот спор, Мартин, несмотря на интерес, с которым он его слушал, испытывал некоторое смущение. Речь шла об учении, об уроках, говорили о каких-то элементарных знаниях, и весь школярский тон как-то не соответствовал важным вопросам, волновавшим его, — той решающей борьбе, которую он, стиснув кулаки, вел с жизнью, — тому трепету, который он так мучительно ощущал, и тому неясному сознанию, что он близок к победе, которое охватило его. Он уподоблял себя поэту, потерпевшему крушение в чужой стране. Преисполненный мыслью о прекрасном, он тщетно пытается передать свои чувства на варварском наречии своих новых собратьев, но песни его — лишь жалкий лепет. То же самое ощущал и Мартин. Он чутко воспринимал величие жизни, а между тем должен был окунуться в какие-то школьные разговоры и рассуждать о том, следует ли ему изучать латынь.
— На кой черт эта латынь? Какое она имеет ко всему этому отношение? — спрашивал он себя вечером, стоя перед зеркалом. — Мертвецы пусть остаются мертвецами. Зачем я должен подчиняться мертвым, подчинять им красоту, которая горит во мне? Красота живет — она вечна. А языки возникают и исчезают. Они — прах мертвых.
И вдруг ему пришло в голову, что он очень хорошо выразил свои мысли. Ложась в постель, он задал себе вопрос, почему он не мог так говорить в присутствии Рут. При ней он становился школьником и говорил, как школьник.
— Дайте мне время, — произнес он. — Только дайте мне время! Время! Время! — вот о чем он беспрестанно молил.
Глава XIV
В конце концов он не стал браться за латынь, но не из-за лени; он так решил вопреки взглядам Рут, несмотря на свою любовь к ней, лишь потому, что его время — это деньги. Существовало столько куда более важных предметов, чем латынь, которые неудержимо притягивали его интерес. И кроме того, надо было писать. Необходимо было зарабатывать. До сих пор ни одну из его вещей не приняли, а около сорока рукописей совершали бесконечные путешествия из одной редакции в другую. Как же добивались успеха другие? Он проводил целые часы в бесплатных читальнях, перечитывал то, что было написано другими, жадно изучал и критиковал их произведения, сравнивал их со своими и не мог понять, в чем же заключался секрет, благодаря которому им удавалось получать за написанное деньги.
Его удивляло, как много печаталось мертворожденных произведений, в которых не чувствовалось ни света, ни жизни, ни красоты. Какая-то мертвечина, а между тем за нее платили по два цента за слово, по двадцати долларов за тысячу — так уверяла, по крайней мере, заметка в газете. Его удивляло бесчисленное количество мелких рассказов, написанных — он это признавал — легко и остроумно, но оторванных от жизни. Ведь жизнь так удивительна, так интересна, в ней столько важного, чудесного, героического, а в этих рассказах — одна лишь обыденщина. Он ощущал всю напряженность, всю полноту жизни, ее лихорадочность, ее мятежный дух. Вот о чем следовало писать! Ему хотелось
Главная его беда, однако, заключалась в том, что он не был знаком ни с одним редактором или писателем. Больше того — он даже не знал никого, кто хоть пробовал бы писать. Ему не с кем было посоветоваться, не от кого было получить поддержку. Мартин начал сомневаться в том, что редакторы — настоящие, живые люди. Они представлялись ему колесами какого-то механизма. Да, он имел дело с машиной. Он вкладывал всю душу в повести, в статьи, в стихотворения, а затем бросал все это в машину. Он складывал рукописи определенным образом, вместе с рукописями вкладывал в продолговатый конверт марки на ответ, запечатывал конверт, наклеивал на него еще марки и бросал в ящик. Конверт совершал путешествие через всю страну, а через некоторое время почтальон приносил ему обратно рукопись в другом продолговатом конверте, на котором были наклеены приложенные им марки. Очевидно, на другом конце машины был не редактор, не живое существо, а просто какое-то хитроумное приспособление из колесиков, благодаря которому рукопись перекладывалась из одного конверта в другой и на него наклеивались марки. Это был автомат вроде тех, куда опускаешь монету и откуда, с резким металлическим звуком, выскакивает жевательная мастика или плитка шоколада, в зависимости от того, в какое из отверстий бросаешь монету. То же делала и машина — редактор. Опустишь рукопись в одно отверстие — получишь чек, опустишь в другое — получишь бланк с отказом. Мартин нашел пока только второе отверстие.
Именно эти бланки с отказом и довершали ужасное сходство всей процедуры с работой машины. На них был напечатан отказ по стереотипу; бланков он уже получил больше сотни — по дюжине на каждую из первых рукописей. Будь при этом хоть одна строчка, написанная лично ему, ему было бы легче, но ни разу он еще не получил этого доказательства реального существования редактора. Было отчего прийти к выводу, что на другом конце машины — не люди, а колесики, тщательно смазанные, с безукоризненным ходом.
Мартин умел мужественно бороться. Он отличался настойчивостью и упорством. Он готов был сыпать материал в эту машину в течение нескольких лет, но он уже истекал кровью, и конец борьбы был вопросом не лет, а недель. Уплата по еженедельному счету за стол и комнату с каждым разом приближала его к краху, а почтовые расходы на пересылку сорока рукописей высасывали у него не меньше. Он перестал покупать книги, наводил экономию в мелочах и пытался таким путем задержать наступление неизбежного конца. Однако кончилось тем, что он сам ускорил катастрофу, подарив сестре Мэриен пять долларов на платье.
Он брел ощупью, во тьме, не получая ни от кого ни совета, ни поддержки, преодолевая всеобщее неодобрение. Даже Гертруда стала косо поглядывать на него. Сначала она как сестра снисходительно терпела то, что считала глупостью брата; теперь то же чувство любви заставило ее встревожиться. Она решила, что глупость Мартина переходит уже в безумие. Мартин это знал и больше страдал от этого, чем от откровенных насмешек и презрения Хиггинботама. Сам-то он не терял веры в себя, но никто из окружающих не разделял его веры. Даже Рут не верила в него. Она хотела, чтобы он всецело посвятил себя учебе, и, хотя никогда открыто не высказывала своего неодобрения по поводу его писательства, однако и одобрения он от нее не слыхал.