Мартовский ветер
Шрифт:
Подопригора слыл человеком чудаковатым. Жил одиноко. Хотя и получал, должно быть, немалые деньги (была у него собственная "эмка"), никаких домработниц никогда не нанимал, даже дрова сам колол и один возился в саду. Окапывая или подпиливая деревья, профессор всегда напевал. Репертуар у него был весьма разнообразен, но больше любил народные песни. Чаще всего глуховатым старческим тенорком выводил ту, шевченковскую, которую любил и мой отец:
Думы мойи, думы мойи…Примерно
Ужинал профессор всегда в рабочей столовой, где питались и мы. Было в нашей семье неукоснительное правило: когда говорят старшие, младшие молчат. Но однажды я нарушил его: воспользовавшись паузой в разговоре (мы всегда садились вместе, за один столик), возьми да спроси профессора: чем ему так понравилась наша столовая? Для нас, понятно, здесь хорошо, мы с одного завода… А он…
Отец, услышав это, страшно рассердился – ну и досталось мне тогда, на всю жизнь запомнил. Отец ругал меня, а профессору, как оказалось, вопрос мой понравился.
– Это же прекрасно! – обратился он к отцу, как только тот сделал передышку, – прекрасно, что юноша не витает в эмпиреях! – И, повернувшись ко мне, ответил: – Дело в том что в вашей столовой всегда собирается много хороших людей… Здесь я никогда не чувствую себя одиноким…
Вот что сказал мне тогда Подопригора…
Михайло вздохнул, задумался.
– Все, что я расскажу тебе сейчас, – начал он тихо и сосредоточенно, – произошло в то памятное лето, когда я заканчивал четвертый курс вечернего отделения института.
Еще в мае профессор куда-то исчез, во всяком случае, почти месяц в столовой не появлялся. В саду тоже не было слышно его песен. Тихо стало – как в лесу.
Готовился я тогда к экзаменам. Трудно приходилось… Утром – на заводе, вечером – в институте, ночью – над книгами в саду.
В тот день – это было в пятницу – вернулся я домой особенно поздно. Отец спал. Поужинал наскоро и в сад. Ночь была теплая. В листве стрекотала древесная лягушка, будто ездила на заржавленном велосипедике. В кустах шелестело, потрескивало – бродил кто-то таинственный, незримый. На огонь слетались удивительные ночные создания: зеленые, златоглазые мушки с длинными прозрачными крылышками, серые бабочки с неясными очертаниями человеческих черепов… И все это ночное население кружилось, металось вокруг лампочки, падало и, удивленно шевеля усиками, выползало на страницы учебника. Очень любил я тихие, задумчивые часы предутреннего одиночества.
Ночью, когда все это началось, помню, сидел я над математикой. Перед глазами формулы, но мысли совсем о другом. Вспоминалось почему-то детство, Жюль Берн… А тут уже и рассвет скоро, сад застыл, притаился. Лампочка слепит. И чем ярче свет, тем чернее кажется темень – стеной обступает столик, полянку, наклоненную вишневую ветку…
В это самое время послышались неторопливые, неуверенные шаги. Ветви раздвинулись, из темноты вышел низенький худощавый старичок.
Это был Подопригора.
Не знаю, или потому, что я его уже с месяц не видел, или просто из-за необычного освещения, но в тот раз профессор показался мне особенно старым и больным. И так невысокого роста, он будто бы стал еще ниже, черный халат и черная шапочка резко оттеняли бледность его лица и голубоватую седину.
Щурясь от яркого света, подошел, сел.
– Работаете?
– Экзамены…
Помолчали.
– Это хорошо, что вы работаете… – Подопригора вздохнул и понурился. – Вам еще работать и работать… А я вот уже… уже закончил…
И снова умолк.
Я сразу не понял, что именно закончил мой сосед, но, наученный горьким опытом, не стал расспрашивать, ждал, полагая, что он сам объяснит. Так оно и вышло.
Начал Подопригора, как всегда, издалека.
Медленно, то и дело останавливаясь, повторяя, словно подчеркивая, отдельные, особенно важные определения, рассказал, почему он подружился с моим отцом и по какой причине решил именно мне сообщить очень и очень важное.
– Я закончил. Я победил ЕЕ… Да, да, именно ЕЕ. И вы как раз тот, кто мне сейчас крайне нужен. Вы настоящий, типичный гомо диспергенс. А? Вы возражаете? Вы не возражаете? Еще бы, еще бы! Что вы можете возразить!
Я и не собирался возражать, мне только хотелось спросить, что означает это "гомо диспергенс", но пока собирался, обдумывал, как лучше обратиться к своему высокоученому собеседнику, профессор решительно поднялся:
– Я вас приглашаю!
– Куда? – Я ничего не понимал.
– Прошу оказать мне честь, посетить мою домашнюю лабораторию.
– Когда? Если завтра, то днем я на работе…
– Как это когда? – искренне удивился профессор. – Разумеется, сейчас, несомненно, сейчас, только сейчас. Я, молодой человек, материалист и в загробную жизнь ни на грамм не верю. Сегодня мой потрепанный миокард вновь начал взбрыкивать, весь день фортели выкидывает. А сейчас и подавно. О… О… – Старик приложил к груди большую руку с узловатыми пальцами. – Одну минутку… Пожалуй, мне нужно сесть…
Я вскочил и подвинул стул.
– Может, вам доктора? "Скорую помощь"?
– Помощь?.. Черт побери! Больше всего на свете не люблю, когда помогают…
Профессор отдышался, встал. Решительно взял меня под руку:
– Идемте!
И мы пошли.
Коридор… Большая, слабо освещенная комната, книги, книги, книги – на стеллажах от пола до потолка. За библиотекой – кабинет, он же и лаборатория. И тоже стеллажи, но уже не с книгами, а с удивительными, непонятными приспособлениями.
На стене, на светлом экране, мерцает зеленый контур – огромное схематическое изображение человеческого мозга: сотни, тысячи надписей, обозначений, кружочков, четких и размытых пятен. Извилистые разноцветные линии – тонкие и толстые, пунктирные и непрерывные. И все эти слова, пятна, черточки, вся эта пестрая цветастая путаница очень напоминает светящуюся карту большой, густо населенной страны.
– Склероз, – вздохнул Подопригора. – Опять забыл выключить. – Мимоходом, небрежно опустил рубильник на большом пульте возле окна. Экран погас.