Марусина заимка
Шрифт:
Потом он вдруг повернулся, собрал вожжи, приподнялся на козлах и крикнул... Лошади сразу подобрались, подхватили с места, и мы помчались с вершины холма под гору.
Это была бешеная скачка. Лошади прижали уши и понеслись, точно в смертельном страхе, а ямщик то и дело приподнимался и без слова помахивал правою рукой. Тройка как будто чуяла, хотя и не могла видеть этих движений... Земля убегала из-под колес, деревья, кусты бежали навстречу и будто падали за нами назад, скошенные бешеным вихрем...
На ровном месте мы опять поехали тише. От лошадей валил пар. Коренная тяжело дышала, а пристяжки вздрагивали, храпели и водили ушами. Помаленьку они, однако, становились покойнее.
– - Тише, милые, тише!.. Не бойся... Вот ведь лошадь, -- повернулся он ко мне, -- бессловесная тварь, а тоже ведь понимает... Как на угор этот выехали, да оглянулись, -- не удержишь... Грех чуют...
– - Не знаю, -- сказал я, -- может, оно и так; да только на этот раз ты ведь сам их погнал.
– - Погнал нешто? Ну, может, и впрямь погнал. Эх, барин! Кабы знал ты, что у меня на сердце-то...
– - Что ж? Ты расскажи, так узнаю...
"Убивец" потупился.
– - Ладно, -- сказал он помолчав, -- расскажу тебе... Эх, милые! Ступай, ступай, не бойся...
Лошади застучали по мягкой дороге ровною, частою рысцой.
...Видишь ты... Было это давно... Оно хоть и не очень давно, ну, да воды-то утекло много. Жизнь моя совсем по-иному пошла, так вот поэтому и кажется все, что давно это было. Крепко меня люди обидели -- начальники. А тут и бог, вдобавок, убил: жена молодая да сынишко в одночасье померли. Родителей не было, -- остался один-одинешенек на свете: ни у меня родных, ни у меня друга. Поп -- и тот последнее имение за похороны прибрал. И стал я тогда задумываться. Думал, думал и, наконец, того, пошатился в вере. В старой-то пошатился, а новой еще не обрел. Конечно, дело мое темное. Грамоте обучен плохо; разуму своему тоже не вовсе доверяю... И взяла меня от этих мыслей тоска, то есть такая тоска страшенная, что, кажется, рад бы на белом свете не жить... Бросил я избу свою, какое было еще хозяйствишко -- все кинул... Взял прозапас полушубок, да порты, да сапоги пару, вырезал в тайге посошок и пошел...
– - Куда?
– - Да так, никуда. В одном месте поживу, за хлеб поработаю -- поле вспашу хозяину, а в другое -- к жатве поспею. Где день проживу, где неделю, а где и месяц; и все смотрю, как люди живут, как богу молятся, как веруют... Праведных людей искал.
– - Что же, нашел?
– - Как сказать тебе?.. Конечно, всякие тоже люди есть, и у всякого, братец, свое горе. Это верно. Ну, только все же плохо, братец, в нашей стороне люди бога-то помнят. Сам тоже понимаешь: так ли бы жить-то надо, если по божьему закону?.. Всяк о себе думает, была бы мамона сыта. Ну, что еще; который грабитель в кандалах закован идет, и тот не настоящий грабитель... Правду ли я говорю?
– - Пожалуй... Ну, и что же?
– - Ну, еще пуще стал на миру тосковать... Вижу, что толку нету, -- мечусь, все равно как в лесу... Теперь, конечно, маленькое понятие имею, да и то... Ну, а тогда вовсе стал без ума. Надумал, например, в арестанты поступить...
– - Это как же?
– - А так, очень просто: назвался бродягой -- и посадили. Вроде крест на себя наложил...
– - Что ж, легче ли стало от этого?
– - Какой-те легче! Конечно, глупость одна. Ты вот, может, в тюрьме не бывал, так не знаешь, а я довольно узнал, каков это есть монастырь. Главное дело -- без пользы всякой живут люди, без работы. Суется это он из угла в угол, да пакость какую ни есть и надумает. На скверное слово, на отчаянность -- самый скорый народ, а чтоб о душе подумать, о боге там, -- это за большую редкость, и даже еще смеются... Отчаянный самый народ. Вижу я, что, по глупости своей, не в надлежащее место попал, и объявил свое имя, стал из тюрьмы проситься. Не пускают. Справки пошли, то, другое... Да еще говорят: как смел на себя самовольно этакое звание принять?.. Истомили вконец. Не знаю уж, что и было б со мной, да вышел тут случай... И плохо мне от этого самого случая пришлось... ну, а без него-то, пожалуй, было бы еще хуже...
Прошел как-то по тюрьме говор: Безрукого, мол, покаянника опять в острог приведут. Слышу я разговоры эти: кто говорит "правда", другие спорятся, а мне, признаться, в ту пору и ни к чему было: ведут, так ведут. Мало ли каждый день приводят? Пришли это из городу арестантики, говорят: "Верно. Под строгим конвоем Безрукого водят... К вечеру беспременно в острог". Шпанка (Шпанкой на арестантском жаргоне зовут серую арестантскую массу) на двор повалила, -- любопытно. Вышел и я погулять тоже: не то, чтобы любопытно было, а так, больше с тоски, все, бывало, по двору суешься. Только стал я ходить, задумался и о Безруком забыл совсем. Вдруг отворяют ворота, смотрю -- ведут старика. Старичонка-то маленький, худенький, борода седая болтается, длинная; идет, сам пошатывается, -- ноги не держат. Да и рука одна без действия висит. А, между прочим, пятеро конвою с ним, и еще штыки к нему приставили. Как увидел я это, так меня даже шатнуло... "Господи, думаю, чего только делают. Неужели же человека этак водить подобает, будто тигру какую? И диви бы еще богатырь какой, а то ведь старичок ничтожный, неделя до смерти ему!.."
Взяла меня страшная жалость. И что больше смотрю, то больше сердце у меня разгорается. Провели старика в контору; кузнеца позвали -- ковать в ручные и ножные кандалы, накрепко. Взял старик железы, покрестил старым крестом, сам на ноги надел. "Делай!" -- говорит кузнецу. Потом "наручни" покрестил, сам руки продел. "Сподоби, говорит, господи, покаяния ради!"
Ямщик замолчал и опустил голову, как будто переживая в воспоминании рассказанную сцену. Потом, тряхнув головой, заговорил опять:
– - Прельстил он меня тогда, истинно тебе говорю: за сердце взял. Удивительное дело! После-то я его хорошо узнал: чистый дьявол, прости, господи, сомуститель и враг. А как мог из себя святого представить! Ведь и теперь как вспомню его молитву, все не верится: другой человек тогда был, да и только.
Да ведь и не я один. Поверишь ли, "шпанка" тюремная -- и та притихла. Смотрят все, молчат. Которые раньше насмехались, и те примолкли, а другой даже и крестное знамение творит. Вот, брат, какое дело!
Ну, а уж меня он прямо руками взял. Потому как был я в то время в задумчивости, вроде оглашенного, и взошло мне в голову, что есть этот старик истинный праведник, какие в старину бывали. Ни с кем я в ту пору не то что дружбу водить, а даже не разговаривал. Я ни к кому, и ко мне никто. Иной раз и слышу там разговоры ихние, да все мимо ушей, точно вот мухи жужжат... Что ни надумаю, -- все про себя; худо ли, хорошо ли, -- ни у кого не спрашивал. Вот и задумал я к старику к этому в "секретную" пробраться; подошел случай, сунул часовым по пятаку, они и пропустили, а потом и так стали пускать, даром. Глянул я к нему в оконце, вижу: ходит старик по камере, железы за ним волочатся, да все что-то сам себе говорит. Увидел меня, повернулся и подходит к дверям.
– - Что надо?
– - Ничего, говорю, не надо, а так... навестить пришел. Чай одному-то скучно.
– - Не один я здесь, отвечает, а с богом, с богом-то не скучно, а все же доброму человеку рад.
А я стою перед ним дурак дураком, он даже удивляется, посмотрит на меня и покачает головой. А раз как-то и говорит:
– - Отойди-ка, парень, от оконца-то, хочу тебя всего видеть. Отошел я маленько, он глаз-то к дыре приставил, смотрел, смотрел и говорит: