Мастер дымных колец
Шрифт:
Евгений лежал на деревянной кушетке и задумчиво разглядывал извилистую трещину, застывшую черную молнию, ударившую сверху вниз по шершавой бетонной стене. Этот ветвистый разлом, возникший лет двести назад в результате теплового расширения, был главным предметом многодневных наблюдений Евгения Викторовича Шнитке. Собственно, ничего другого, более интересного, в камере и не было. В результате эта, в других условиях малозначительная деталь, приобрела для узника первостатейное значение. Она снова и снова будила его голодное воображение, представая то в виде сказочного летающего дерева, то, наоборот, в виде его корневища, или вдруг превращалась в темное русло какой-то большой реки с многочисленными притоками, с маленькими населенными пунктами — каменными пупырышками на ее бетонных берегах, а то преображалась в многозначительные физиологические линии на холодной ладони каменного гиганта, изготовившегося сжать наконец
Конечно, вначале голова его была занята совсем другим. Он перебирал в памяти свой первый разговор со следователем и все никак не мог понять, что же он такого сказал, из-за чего его сразу же не возьмут и не отпустят? Следователя, специально уполномоченного по Северной Заставе, Евгений сразу узнал. Гавриил Иванович Лубянин, в графе «приход» которого значилось четыре тысячи пятьсот сорок три рубля семьдесят девять копеек, седой старый человек, низкого воинского звания, собирал себе на «запорожец», откладывая в месяц двадцать рублей. Единственное повышение он получил в переломный период вскрытия беззаконий культа личности, когда отправляли на пенсию и лишали званий переродившихся товарищей, запятнавших себя более жестокими репрессиями. Но, видно, какие-то свойства его натуры не позволяли ему двигаться дальше вверх по ступеням табели о рангах, ибо он так и оставался оперуполномоченным в низком звании, ожидая следующего, не менее переломного момента.
Евгений следил, как раскрывается на столе шершавая охристая папка, как пишется число, месяц и год его рождения, как ходят большие мохнатые белые брови над выгоревшими от времени глазами Лубянина. Почему-то особенно неприятно чернел год его рождения — одна тысяча девятьсот пятьдесят второй. Конечно, он слыхал о том, что сейчас не то время, и что история повторяется только в виде фарса, и что теперь отсутствие вины не является отягчающим дело обстоятельством, но все же, все же было страшно. Лубянин, обнаружив отчаянное заикание подопечного, попросил того не волноваться, а сам перевернул папочку и надписал: «Хранить вечно». Эта надпись измельчала в прах и без того ничтожный промежуток живого состояния человека. Когда Евгений назвал место своего рождения, совпадавшее с местом последней прописки в паспорте, белые крылья взметнулись вверх, и лубянинское служебное рвение воспарило под самый потолок второго этажа государственного дома.
— Так вы, Евгений Викторович, к нам из столицы?
Евгений виновато качнул головой и почувствовал, как Лубянин пошарил на дне его темных прозрачных глаз.
— Квартира столичная за родственниками осталась? — уточнил оперуполномоченный.
— Родственников нет, квартиру с-сдал.
— То есть как — сдал? — искренне возмутился Лубянин. — Вот так вот запросто взял и сдал?
— Да.
— Вот так вот за здорово живешь? — не унимался бывший клиент Шнитке. — Да нет, постой, обменял, наверно, а?
— С-сдал, — настаивал Евгений, — у меня документ есть. З-здесь на прописке лежит. — Евгений показал куда-то наверх. — С-скажите, п-почему меня арестовали?
— Да тебя расстрелять мало за такое! — в сердцах выпалил оперуполномоченный и нарисовал большой вопросительный знак в воображении.
У Евгения в тот момент вдруг отлегло от сердца. И сейчас, лежа в полутемной камере, он даже с каким-то светлым чувством вспоминал старого седого служаку, недалекого, но честного внутри себя человека. Ведь вот, вскрикнул он тогда «расстрелять тебя, негодяя, надо», а у Евгения от сердца отлегло. Потому что реакция была человеческая, правильная. Ведь это даже Евгений понимал, как со стороны глупо выглядело его бегство. Лубянин, конечно, грубиян, но вовсе не такой, как те, что пришли потом, в тот страшный день, когда он должен был с Соней… Когда задрожала земля, так что, казалось, развалится его темный подвал вдоль черной молнии. Но нет, как ни качалась земля, как ни дрожал бетон, трещина почти не изменилась, ну, может, добавился еще один изломчик на ладони каменного гиганта. «Вот этот», — прошептал Евгений и пощупал новый поворот на линии жизни. Потом снова зазвучал в голове нетерпеливый голос Лубянина. Видно, ему было приказано разобраться побыстрее, видно было и то, что он давно уже отвык от допросов и дознаний. Уж слишком долго не появлялись преступники на Северной Заставе.
— Так что же будем делать? — не унимался Лубянин. — Кругом одни вопросы, шпионская ты личность.
— Я не-э шпион, — отнекивался Евгений.
— Тогда объясни, какого черта ты к нам в пограничную зону из самой матушки-столицы рванул, а? Молчишь? Ну, а я как это все начальству объясню? — Лубянин от усталости обхватил голову руками. — Ну глянь, сынок, ты вот пишешь «русский», а какой ты к черту русский, если ты Шнитке? Да тебя где ни ткни, везде дыры. Ой, только не говори мне больше про ворон.
Да, определенно Лубянин в конце первого допроса уже по-отечески относился к Евгению. Их как бы сплотило общее непонимание происходящих с Евгением событий. Но вот на второй день оперуполномоченный изменился, говорил, уже не глядя на подопечного, опять задавал те же, что и вчера, вопросы, но более стальным голосом, и когда Евгений заскулил, чтобы его наконец выпустили, вынул из стола большую, размером с дело, фотографию.
— Все ж таки ты шпион оказался, — Лубянин протянул Евгению экземпляр «бромпортрета». — Твоя работа?
У Евгения чуть слезы не накатились на глаза. С фотографии на него смотрели родные Сонины глаза, чуть лукавые и такие счастливые, что окружающий осенний пустынный пейзаж с рекой и одинокими ветлами казался по крайней мере не уместным.
— М-моя, — подтвердил Евгений.
— Тьфу, — Лубянин от огорчения сплюнул. — Зачем снимал?
— К-красиво, — Евгений покраснел.
— Тьфу, ну точно баба, — Лубянин по смущению Евгения чувствовал, что никакой он не шпион, а так, слизняк. — Я тебя про ЭСО спрашиваю, — он ткнул в ажурную ферму, так некстати попавшую в поле зрения аппарата.
— А, вы п-про овощную базу?
Лубянин укрылся за мохнатыми бровями, чтобы не видеть Евгения. Евгений и сам почувствовал, что говорит что-то не то.
— Мы в музей на экскурсию х-ходили…
— Будет теперь тебе музей, — перебил с сожалением Лубянин. — Да тебя за съемку секретного оборонного объекта расстрелять мало.
Мало, мало, мысленно соглашался теперь Евгений, осознавая унизительную слабость человека, не умеющего преодолевать препятствий жизни. Так было и в детстве, когда от них ушел отец, и Евгений не смог подавить в себе жалостливого к нему отношения и не уступил материнским уговорам, не выбросил его из головы, а много мучился, обвиняя чуть ли не себя во всех отцовских грехах. Так было и в университете, когда он не смог, как многие, накинуть черные одежды, да так и не проскочил бальтазаровский зачет, а выдумать что-либо, как Горыныч, не хватило духу. Так случилось и тогда, когда появилась эта проклятая черная ворона его судьбы, и он сорвался на Северную, на полюс мировой скуки.
Вот и Соню он подвел — в самый ответственный момент, за несколько дней до свадьбы угодил в переплет. Да какой бестолковый! И где — в тихом забытом месте. Но ведь, если честно признаться, он все время боялся чего-нибудь в этом роде. Не зря его коллеги по столичной работе, из тех, кто сочувствовал, предупреждали: плохо кончишь, Евгений. Он и сам видел, как год от года между ним и людьми нарастала незримая жестокая стена. Ему все меньше и меньше были доступны их чувства. То он не вовремя засмеется над анекдотом в курилке, то вдруг за общим разговором с перемыванием косточек у начальства начнет вслух жалеть своих коллег и спрашивать то одного, то другого, чем бы он мог им сейчас помочь. И помогал. Оставался после работы и выполнял задание вместо какого-нибудь лентяя или, например, брал на себя чужие ошибки, а однажды, когда начальство в конце квартала решило лишить премии Варвару Петровну, многодетную мать, программистку, сбежавшую без предупреждения с работы в магазин готового платья, Евгений вышел вперед и предложил, чтобы вместо нее лишили премии его, так как он все равно холостяк и к тому же мужчина. Вскоре он стал личностью, из тех, о которых то и дело сплетничают в немногочисленных, спаянных научным планом коллективах. Им попрекали, если кто провинится, говорили: вот Евгений так бы никогда не поступил. Или, наоборот, желчно иронизировали: тоже мне, Шнитке второй нашелся. А он продолжал гнуть свою линию. Ставил чайник, прекращая каждый день один и тот же бестолковый спор — кому сегодня дежурить. Выступал на открытых партийных собраниях без предупреждения, чем всегда приводил в неловкое положение президиум. Например, Евгений мог сказать после какого-нибудь усыпляющего зал доклада, что наше правительство нуждается в любви и ласке. Да, именно так. Или, например, что оно вследствие огромного жизненного опыта очень много страдает от отсутствия большой и серьезной музыки, и предлагал всему институту перекладывать отчеты на ноты, как перекладывают стихи в оперы и речитативы. Потом много смеялись над ним, подмигивали в коридорах, а некоторые втихомолку пожимали руку. Но и пожиматели вскоре исчезли, после того, как он вызвался проводить политзанятия, что по степени тошноты приравнивалось к мытью стаканов. На первом же занятии Евгений появился с черным треугольным ящичком под рукой. Не успела публика опомниться, как Евгений скинул кеды, достал из ящичка мандолину (ни на чем другом он играть не умел), взобрался на крытый красной скатертью стол и запел тонким сипловатым голосом «Аве Марию». До второго занятия Евгения не допустили.