Мать-мачеха
Шрифт:
Нельзя было подумать, что иссякла у Дмитрия нервная физиологическая энергия. Отчего же не хочет гореть ярким светом проклятая лампочка? Отчего мертвеют слова, не успев проступить на бумаге? А те, что успевают проступить, все равно уж мертвы. Мертворождены. Он не знал того, то есть знал, но не думал о том, что цветок должен раскрываться сам. Тогда все происходит легко и просто. Вот собраны в плотную крепкую щепотку белые лучики будущей ромашки. Много силы в человеческих руках. Что стоит распрямить лепестки, на день или на два поторопив события. Но как ни распрямляй, хоть каждый лучик отдельно, хоть все их сразу, не получится по-настоящему цветущей, свежей, полнокровной
А между тем, когда приходит пора, вдруг таинственная неведомая сила заставляет дрогнуть каждый лепесток, и все они тихо, но неуклонно начинают распрямляться, образуя ромашку. Яркое неповторимое украшение земли.
Хранилась в памяти и еще одна история. Как старик на углу невдалеке от Арбата продавал водяные лилии. Он запозднился с продажей. Дело клонилось к вечеру, а в ведре у старика все еще плавали нераспроданные цветы. Оно бы и хорошо. Чем ближе к вечеру, тем больше спроса на такой товар, но лилии в ведре начали тихо закрываться, сворачиваться, превращаясь из цветов в нераспустившиеся бутоны. Старик обозлился. Корявыми, но все еще крепкими пальцами он стал разгибать прохладные глянцевые лепестки. Цветы не хотели подчиниться. Тогда старик схватил ножницы и отрезал от бутона остренькую верхушку. Потом у другого, третьего. В обрезанном месте виднелась белая сердцевина цветка. Обезображенные лилии старик кидал обратно, в ведро. Он понимал, что ничего не добьется, но злился от собственного бессилия и вымещал свою злобу на безвинных цветах.
— Подожди до завтра, — сказал ему тогда Дмитрий. — В десять часов утра они распустятся снова.
Старик поглядел на Митю злыми зелеными глазками, неожиданно выплеснул цветы и воду на асфальт около тротуара, подхватил пустое ведро и зашагал по улице.
Дмитрий подобрал несколько неиспорченных тяжелых лилий и отдал девушке, остановленной любопытством:
— Возьмите, поставьте в воду, завтра они расцветут. Возьмите, не бойтесь, я ведь вас не обманываю.
— Я бы взяла, но я иду в театр. За это время они задохнутся и умрут.
— Попросите гардеробщицу подержать их в воде, в умывальной раковине. Надо же спасти цветы, жалко.
Девушка улыбнулась и взяла лилии из Митиных рук.
Значит, наука пошла не впрок. А трудно ли было догадаться? Но нет. Чем больше противились не созревшие, не дождавшиеся своего часа, своей великой минуты слова, тем упрямее тащил их Дмитрий из своего сознания, пытаясь распрямить, распластать на странице, распять их на ней, чтобы не загибались краями, не сворачивались в трубочки, не теряли цвета и сочности.
И точно, слова оставались на странице, но были это либо обрывки, лоскутки, либо сохранившие благопристойную форму холодные и мертвые слова.
Нет приборов, чтобы отделить мертвые слова от живых. Разве что человеческое сердце. Если забьется оно хоть немного почаще, значит, попало на живое, кровеносное, трепещущее слово.
Впрочем, может быть, лучше опять сравнить с цветами. Китайцы так научились делать цветы из шелка и воска, что и вблизи, при самом пристрастном разглядывании и будешь знать, но все равно усомнишься. Значит, могут быть такие же точно подделки и в другом: в стихах, в романах, в живописи, в музыке и на экране. Химическим способом можно подделать доброе виноградное вино. А разве во время войны сахарин не сыпали в чай и тесто вместо сахара? Правда, говорят, сахарин не задерживается в человеке и как вошел, допустим, в количестве грамма, так точно в количестве грамма и выскакивает наружу. Хорошо, если без вреда.
Точно ли так же бесследно проходят через человеческое сознание искусственные
Дмитрий знал, впрочем, что раскрытие лепестков тоже не происходит без мук, но то особые, сладкие муки. Уж слышишь и чувствуешь, что девять единственных слов встали на свои единственные, предназначенные им места. Не хватает одного только слова, без которого, правда, и девять найденных пока — ничто. Сорок претендентов рвутся, прыгают на бумагу, чуть ли не расталкивая, не оттесняя друг друга. Но особым чувством (которое называется талантом) Дмитрий знает, что должно появиться сорок первое. Или семьдесят первое. Или сто первое. И когда оно приходит, оказывается, что оно самое простое, самое близкое из всех остальных. Кажется странным, что оно не появилось сразу, самым первым, а заставило перебрать целую гору ненужных слов. Для того чтобы мог лучше оценить его, такое простое и такое нужное. Поиски его — муки творчества. Появление его — творческая радость, выше которой не бывает радости у человека.
Теперь сотворилось другое. Дмитрий ищет его, нужное, единственное, заветное словцо, а сам чувством (которое называется талантом) слышит, что все остальные, уж вроде бы найденные слова, — не те. И оттого, что они не те, пропадает желание искать пока еще не найденное слово. Перо не хочет двигаться по бумаге, а пальцы снова тянутся к папиросам и спичкам.
Ошалев от курева и черновиков, шел в другие аудитории к друзьям. Ванечка в пиджаке, накинутом на плечи, встречал, приоткидываясь на спинку стула от страницы, исписанной мелким почерком, улыбался:
— Ну, ты, наверно, закончил одну поэму и вышел проветриться перед тем, как начать другую.
Мите становилось смешно. Он любил, когда Ванечка трунит над ним. А трунил Ванечка беспрерывно:
— Ну, как же. Помнишь, как работала Жорж Занд? Она писала романы в тетрадках. Если роман кончался, а в тетради оставались чистые листы, она ставила точку и, не разгибая спины, выводила заглавие следующего романа, тотчас начинала его писать. Ты, значит, все же вышел проветриться, прежде чем начать новую поэму?
— Мне не до трепа. Дело не идет, хоть плачь. Мне интересно, что тебе удалось сделать за целый вечер.
Ванечка добросовестно отвечал:
— Всего-навсего за сегодняшний вечер я зачеркнул те пятнадцать строк, которые написал за вчерашний вечер.
— Опять ты шутишь.
— Как это шутишь? Хорошенькие шутки, милый мой.
— Но все же о чем? Что ты сейчас сочиняешь, что?
— Это ты рубишь слова прямо на бронзу или мрамор, а мы что… Всего-навсего зарисовочка о комбайнере. Уж очень колоритного комбайнера я знал.
Васютка Лобиков (был и такой дружок у Золушкина) бегал из угла в угол в ядовитых клубах папиросного дыма:
— Ты знаешь, я решил. Я теперь знаю, почему у нас бывают плохие, отстающие колхозы и что нужно, чтобы их не было.
— Ну?
— Председателя. Нужно, чтобы в каждом колхозе появился хороший, трезвый, хозяйственный, умный председатель. Ты понимаешь — пьяницы! А если он хватил стакан водки, он перестал соображать. Опять же нужны деньги на этот стакан и на опохмелку. Знаешь, я решил. Напишу повесть. Трагедия председателя. Напишу, как он был сначала хорошим председателем, а потом… коготок увяз — всей птичке пропасть. Дружки-пособники. Бухгалтер жулик или счетовод. Девка-надомница. Знаешь, какую трагедию разведу. — Он вскакивал, тер ладонь о ладонь и бросался к листу бумаги.