Мать-Россия! Прости меня, грешного!
Шрифт:
— Э-э,— махнул рукой тот, что сидел на краю койки.— Каркаешь, как ворон, а того в толк не возьмёшь: больному вера нужна, бодрость духа.
Поднялся, тряхнул головой, пошёл к выходу из палаты.
Сосед Качана — мужчина неопределённых лет, страдальчески улыбнулся, проговорил:
— Капитан он, в ракетных войсках служил — балагур. Врачи его приговорили: с полгода поживёт, а там — в могилевскую. И знает ведь об этом, а ишь — весёлый.
— Как это — в могилевскую? Почему?
— Порча у него в артериях. Глубоко гнездится, не доберёшься.
Отвернулся больной, руку положил на сердце. «Тоже как
— Меня зовут Павел; если что надо — я, пожалуйста: принесу, отнесу. Я тут из них...
Окинул взглядом палату:
— Самый лёгкий.
И, видя в глазах Бориса недоумение, пояснил:
— Тут все лежачие; по ночам стонут, кряхтят — мысли им в голову всякие лезут. Не верят они в гравитацию, а я говорю: мы живём в космический век, и лечить нас будут по законам космоса. Через два часа операция будет. Хотите, я вам покажу?
— Как это... покажете?
— Я место знаю, откуда смотреть можно.
— Ну, если так, я, пожалуй, взглянул бы.
Капитан шаркнул стульчиком и с песней «Ты меня не любишь, не жалеешь...» пошёл между койками.
Качан смотрел ему вслед и в тревожном смятении себя спрашивал: «Неужели скоро его не станет? А что же врачи — Соколов, Постников, те, молодые хирурги?».
Качан неприязненно взглянул на соседа: «Каркает, словно ворон».
В конце коридора был такой закуток, из которого в приоткрытую дверь операционной была видна вся бригада врачей. И лежащая на операционном столе женщина; прикрытая белой простынёй, она повернулась лицом к окну, смотрела на мир каким-то спокойным, отрешённым взглядом. Со стороны рук и ног к прибору, похожему на большой магнитофон, тянулись резиновые трубки. Прибор, точно живое существо, недовольно урчал. Тут же на стеклянном столике в ряд располагались прозрачные сосуды. В них пузырилась, словно бы кипела на малом огне кровь. И четыре рослых парня,— Качану они казались молодыми,— и среди них Постников, молча, деловито хлопотали у прибора, подолгу задерживали взгляд то на одном экране, то на другом, ещё дольше смотрели на кровь — то в одном сосуде, то в другом,— и что-то писали в блокноты. Потом совещались, а приборы работали, и кровь кипела.
Качан не сразу рассмотрел, что женщина была молодая — лет тридцати, и очень полная, подстать ему.
Повернув голову в сторону от врачей, женщина смотрела в окно, глаза её, светлые, печальные, были широко открыты, зрачки неподвижны.
— Во как! — тихо проговорил капитан.— Её оперируют, а ей хоть бы хны. И наркоз не принимала. Техника!
В коридоре показался профессор, и больные шмыгнули за угол. Тут капитан по-приятельски взял Качана за локоть, сказал:
— Готовься, брат! И тебе кровь почистят. Дурную выбросят, а взамен её вольют экстракт. И будешь ты... так: ни человек, ни трактор; бензин вместо крови.
Хихикнул, выдался вперёд, запел свою песню.
В палату Качан возвращался тихим и мелким шагом; пройдет метров двадцать — остановится, отдохнёт. «От такой жизни»,— думал с горечью,— пойдёшь на любую операцию».
Заведующий отделением доктор Морозов позвал Бориса в свой кабинет, попросил няню подать им чай. Качан хмурился, был недоволен.
— Ну вот, опять помрачнел. Почто головушку повесил на грудь молодую?
— Хорошо тебе балагурить! Здоров, молод — вся жизнь впереди.
— Годами и ты недалеко ушёл — на шестнадцать дней меня постарше. Помнишь, задавался в детстве: я старше, я старше — слушайся меня.
Борис грустно улыбнулся, отпил чай.
— Ну, что решил профессор? Ко мне Постников зачастил. Кровь, что ли, будут очищать. Признаться, не нравится мне эта ваша манипуляция. Странно как-то: вместо крови — смесь какая-то. Человек — не трактор.
Морозов двинул в сторону блюдце с чашкой, выпрямился в кресле. Смотрел на друга прямо, испытующе.
— Послушай, Борис — ты не мальчик и должен знать правду. Болезнь твоя серьёзная, и если не принять срочных мер — ты погибнешь. Твоя кровь никуда не годится, если ещё помедлить, начнётся лейкемия, а эту заразу мы ещё лечить не научились.
Морозов выпалил свой приговор скороговоркой и будто бы испугался излишней откровенности. Не преступил ли он долг врача?
Но по спокойному выражению глаз друга мог заключить: Борис мужественно принимал удар судьбы.
— Что с моей кровью? Раз начал — говори до конца.
— Кровь как кровь, только много в ней жировых веществ и всякого мусора. Не стану сыпать медицинские термины, ничего ты из них не поймешь, но если говорить коротко и просто: всю свою сознательную жизнь ты нещадно насиловал организм.
— Ясно!
Борис встал. Руки по швам, кулаки сжаты.
— Скажи профессору: оперировать себя не дам. Или как там... кровь чистить.
— Не чистить — очищать, улучшать состав.
— Все равно! Попробую сам. Вы меня подлечите, а я потом сам... Поеду в деревню, поживу год, другой, и — сам. Понимаешь: хочу повоевать с собой. Может, одолею.
Борис ходил по кабинету и слышал, как кровь в его жилах,— хотя она и плохая,— обращается сильнее, сердце стучит упруго,— он вслушивается в его биение и с радостью замечает: боль не возникает, и слабость предательская будто бы не приходит.
А друг пытается подбодрить Качана:
— Главное — твоя комплекция, полноту надо поубавить,— для начала килограммов на десять.
— Десять килограммов! Много ли резона? Сейчас таскаю лишних сорок, буду таскать тридцать.
— Сможешь — сбавляй дальше. Хорошо бы, конечно, довести до нормы, да ведь...
— А сколько она — моя норма?
Морозов пожал плечами.
— Полагаю, семьдесят два — семьдесят пять.
— Ну а ты вот — при нашем одинаковом росте...— Качан ревниво, с глухой завистью оглядел стройную, пружинисто-молодую фигуру друга.— ...сколько весишь?
— Я? Семьдесят.
— Пару килограммов не добираешь. Скажи, друг, как тебе удаётся? Есть, что ли, не хочешь, или держишь себя? Как теперь вот: чай пьёшь, а печенье — ни-ни... Одного не съел.
Качан говорил это, поглощая одно за другим сладкие, сдобные печенья. Ел демонстративно, смачно, выставляя напоказ свой волчий аппетит.
— Тоже бы хотел,— улыбнулся Морозов.— Признаться, люблю печенье,— кажется, полсотни бы съел, да креплюсь. У меня — принцип: ем в одни и те же часы. И не наедаюсь досыта; встаю из-за стола с ощущением лёгкости.