Мать сыра земля
Шрифт:
Вместо Виталиса Кошева напротив меня сидит Макс. Большой и уверенный, в кожаной куртке и высоких ботинках. Красивый и плечистый, с чистым и добрым (даже слишком добрым) лицом — свою жизнь он прожил так, что ему нечего стыдиться.
— Я тоже хочу рассказать про Моргота, — говорит он (у него не поворачивается язык называть меня Килькой, а моего имени он не знает. Его это смущает и мучает, поэтому он старательно обходит обращения).
Макс начинает свой рассказ, словно дает Морготу характеристику с места работы, и характеристику положительную. Но я быстро прерываю его. В отличие от Моргота, я не умею переводить разговор в нужное мне русло непринужденно, поэтому мне приходится говорить прямо и откровенно.
— Я хочу знать, какой он был на самом деле. Я хочу, чтобы он был живым, — говорю я.
Макс меня не понимает, но постепенно втягивается в разговор. Верней, не совсем… Они ведь приходят
— Я дразнил его в детстве, — вздыхает Макс. — Я знал его слишком хорошо. Я не знаю, почему мы сошлись. И не потому, что противоположности сходятся. Мы вовсе не были противоположностями. Мы совсем не подходили друг другу. Мы не ссорились, а находились в непрерывной конфронтации. Мы все время что-то друг другу доказывали.
Он замолкает, не зная, о чем говорить дальше, и вопросительно смотрит на меня.
— А как вы подружились? — я хочу ему помочь.
— Первого сентября. В первом классе. Мы жили на одной улице, и я сразу его заметил: он шел впереди меня, и за руки его держали отец с матерью. Я больше обращал внимание на его отца — он был в военной форме. Я жил с мамой и засматривался на чужих отцов. И думал о том, как здорово иметь такого отца: высокого, подтянутого, в фуражке. Моргот шел и затравленно оглядывался по сторонам, как будто собирался сбежать. Он был таким прилизанным, таким чистеньким, с букетом гладиолусов с него ростом. Мне мама купила астры и несла их сама. Я тоже чувствовал себя не в своей тарелке и тоже был вылизан с ног до головы. И стоило маме выпустить мою руку из своей, я тут же побежал вперед. Ранец по спине стучал, это было непривычно, а я очень ранцем гордился. Я бегал быстро, обогнал Моргота и оглянулся, чтобы показать ему язык. И тогда его отец сказал (я это очень хорошо услышал и запомнил): «Вот смотри, настоящий парень, не то что ты!» Мне было очень приятно, а Моргот скорчил мне рожу. Отец подтолкнул его вперед и забрал у него гладиолусы. И дальше мы пошли вместе. И так и ходили потом до десятого класса, — Макс усмехается и опускает голову. У него очень высокий лоб, над ним топорщатся коротко стриженные кудряшки, и он напоминает бычка, какими их рисуют в мультфильмах.
Я киваю.
— Моя мама перед самой линейкой тоже сказала мне про Моргота: «Какой хороший мальчик! Вот с кого тебе надо брать пример!» Если бы она видела Моргота через час, она бы такого не говорила! — Макс хихикает в кулак. — В нашем классе он оказался самым шустрым, самым заводным. На уроках он и минуты не мог сидеть спокойно, а на переменах носился со скоростью звука. Он ни во что не ставил учителей, с самого первого дня, но когда надо умел прикинуться невинным паинькой. Поднимет глаза, честные-пречестные, сделает несчастное лицо — учителя таяли. И учился он хорошо, поэтому ему многое прощали. Все давно знали, что он вовсе не невинный паинька, и все равно прощали. Моя мама очень любила его… Он умел быть вежливым и обходительным, как бы ни прикидывался хамом. Воспитание! Однажды мы классе в девятом попали в дорогой ресторан — родители нашей одноклассницы решили шикарно отпраздновать шестнадцатилетие дочери и позвали всех. Там было три вида вилок и ножей, ложки самого разного размера, еще какие-то непонятные приборы. Мы-то привыкли к школьной столовке да к кафе-мороженому! Помню, мы накинулись на закуски, наливали шампанское и очень гордились, что это не портвейн в подворотне. А потом вдруг я заметил, что все смотрят на Моргота как-то странно. Я даже не понял сначала, в чем дело, так у него это выходило непринужденно… Он пользовался этими приборами, как английский аристократ из иностранного фильма о девятнадцатом веке! Моргот тоже не сразу заметил чужие взгляды, и только когда все перестали жевать и начали перешептываться и толкать друг дружку локтями, понял, что «прокололся», как он сам это потом назвал. Он покраснел (он очень легко краснел — или это из-за бледной кожи было так заметно?), а потом взял руками куриную ножку и откусил кусок, перепачкав весь рот, и вытер руки о пиджак — вульгарней жеста я не видывал.
— А чего он испугался? Он же любил находиться в центре внимания, любил, чтобы на него оглядывались. Или я не прав?
— Конечно любил. Но, во-первых, он был готов прикинуться кем угодно, лишь бы не показаться таким, какой он есть. А во-вторых… Он очень стеснялся положения своей семьи, своей четырехкомнатной квартиры, дачи, отцовской черной машины. Другой бы на его месте этим кичился, а Моргот старался это скрыть от всех. Я знаю, это влияние его отца. Моргот говорил, что отца ненавидит, но я был к нему очень привязан. Как моя мама любила Моргота, так отец Моргота любил меня. Его отец всегда повторял ему: в моих заслугах твоей заслуги нет. И Моргот это впитал в себя, пусть и неосознанно; он очень многое взял у отца, что бы о нем ни говорил. Конечно, уживаться в одной квартире двум таким личностям было трудновато. Отец никогда его не бил, хотя, я видел, иногда очень хотел. И, я скажу, Моргот этого частенько заслуживал. Мать — да, случалось, хлопала его ремешком. Он очень обижался, очень! Он мог не разговаривать с ней неделями, и она чувствовала себя виноватой. Его мать была сильной женщиной, умной и с твердым характером. Но он умел заставить ее испытывать чувство вины. Когда родился его братишка, Морготу было двенадцать лет. Он ревновал. Он никогда не говорил об этом, но ревновал, и, мне кажется, так и не простил этого матери. Родители чувствовали его ревность и все время старались загладить вину перед ним. Он делал вид, что ему нет никакого дела до брата, но брата любил. Как умел, конечно. Он совсем не умел любить — не оттого, что был таким черствым, нет. Он боялся любить, что ли… Не показывать любовь — это у него как раз выходило отлично, — он боялся чувствовать любовь, боялся отдавать себе в ней отчет. Он вообще боялся чувствовать.
— Но чувствовал? — спрашиваю я.
— Еще как! Всегда прикидывался равнодушным, и очень хотел быть равнодушным, но, как назло, был сентиментален и слезлив. Когда мы смотрели какие-нибудь фильмы с плохим концом, он минут за пять до развязки убегал на кухню, под предлогом, что решил немедленно чего-нибудь слопать. Я знал: он убегает, потому что не умеет сдерживать слез, — и я смеялся над ним, нарочно старался его подловить, мне почему-то хотелось вывести его на чистую воду. Он очень злился из-за этих моих попыток. Я подкрадывался к кухне на цыпочках и смотрел в дверную щелку, как он запрокидывает лицо, чтобы слезы не текли по щекам. А потом, когда он точно не мог бы отговориться, распахивал дверь и кричал: «Ага! Попался!» Он неизменно отвечал, что ему что-то попало в глаз, и, если бы на моем месте был кто-то другой, он бы Морготу поверил: тот умел ловко притворяться. Он врал и притворялся виртуозно! Но я не верил и продолжал его дразнить. Иногда это заканчивалось дракой, и он всегда начинал первым. Мы частенько с ним дрались, и он всегда начинал первым. Я же занимался боксом с шести лет, я был на голову выше и на восемь месяцев старше. Я в четырнадцать лет стал кандидатом в мастера… Мне драться с ним было все равно, что с девчонкой. Он это прекрасно знал, поэтому и не боялся. Он пользовался моим благородством! — Макс смеется.
Рука Моргота дрожала, когда он набирал телефон тетки — старшей сестры отца. Она когда-то работала в горздраве. Он не виделся с ней с похорон родителей и не любил ее всей душой — более вздорной женщины ему никогда не встречалось. Его отец в юбке и без погон…
— Тетя Липа? — сказал он в трубку, когда ее наконец сняли.
— Да. Кто это?
— Это Моргот.
— Моргот! Не может быть! Сподобился наконец! — ему показалось, она пустила слезу. — Тебе никогда не приходило в голову, что пожилым родственникам нужна помощь? Я думала, тебя нет в живых!
У тетки не было своих детей, она всю жизнь прожила старой девой. Моргот сжал зубы и молча выслушал еще десятка три подобных высказываний.
— Немедленно приезжай сюда! Немедленно! Где ты находишься?
— В телефонной будке, — проворчал Моргот.
— Ты, как всегда, считаешь себя остроумным! Где ты живешь, я спрашиваю? Ваш участок продан неизвестно кому, я искала тебя через милицию, у тебя что, нет прописки?
Она произнесла еще около сотни слов, прежде чем Моргот смог вставить:
— Тетя Липа, мне нужно помочь одному человеку. У вас остались связи, я знаю.
— Если бы тебе не понадобились связи тети Липы, ты бы вообще не позвонил, я правильно понимаю? Ты — неблагодарный и эгоистичный человек. Я всегда говорила твоему отцу, царство ему небесное, что он растит тебя эгоистом и бездельником! Все только для себя! Живете на всем готовом, представления не имеете, как это все достается!
— Что достается, тетя Липа?
Больше всего Морготу хотелось положить трубку. Тетка вздохнула и прошипела:
— Пока не приедешь, ничего делать не стану, так и знай! И не надейся…
— Это срочно. Это надо сделать очень быстро, — перебил Моргот.
— У тебя всегда и все срочно!
Она вдруг замолчала, а потом дрожащим от негодования голосом заорала:
— Если тебе нужны какие-нибудь лекарства, даже не смей говорить мне об этом! Мне племянник-наркоман не нужен, ты понял?
Она перевела дух. Моргот подумал, что лучшего повода положить трубку ему не представится: пусть тетка посчитает его наркоманом и больше через милицию его не ищет.