Мать Тьма
Шрифт:
Прости меня. Боже, я снова принял Рези как мою Хельгу.
Получив это второе признание, она понемногу начал показывать, что ее сходство с Хельгой не столь уж полное. Она почувствовала, что может мало-помалу приучать меня к себе самой, к тому, что она отличается от Хельги.
Это постепенное раскрытие, отлучение от памяти Хельги началось, как только мы вышли из кафе. Она задала несколько покоробивший меня практический вопрос:
– Ты хочешь, чтобы я продолжала обесцвечивать волосы, или можно вернуть им настоящий цвет?
– А
– Цвета меди.
– Прелестный цвет волос, – сказал я. – Хельгин цвет.
– Мои с рыжеватым оттенком.
– Интересно посмотреть.
Мы шли по Пятой авеню, и немного позже она спросила:
– Ты напишешь когда-нибудь пьесу для меня?
– Не знаю, смогу ли я еще писать.
– Разве Хельга не вдохновляла тебя?
– Вдохновляла, и не просто писать, а писать так, как я писал.
– Ты писал пьесы так, чтобы она могла в них играть.
– Верно, – сказал я. – Я писал для Хельги роли, в которых она играла квинтэссенцию Хельги.
– Я хочу, чтобы ты когда-нибудь сделал то же самое для меня, – сказала она.
– Может быть, я попытаюсь.
– Квинтэссенцию Рези. Рези Нот.
Мы смотрели на парад Дня ветеранов на Пятой авеню и я впервые услышал смех Рези. Он не имел ничего общего с тихим, шелестящим смехом Хельги. Смех Рези был радостным, мелодичным. Что ее особенно насмешило, так это барабанщицы, которые задирали высоко ноги, вихляли задами, жонглировали хромированными жезлами, напоминавшими фаллос.
– Я никогда ничего подобного не видела, – сказала она мне. – Для американцев война, должно быть, очень сексуальна. – Она захохотала и выпятила грудь, как будто хотела посмотреть, не получится ли из нее тоже хорошая барабанщица?
С каждой минутой она становилась все моложе, веселее, раскованнее. Ее снежно-белые волосы, которые ассоциировались сначала с преждевременной старостью, теперь напоминали о перекиси и девочках, удирающих в Голливуд.
Отвернувшись от парада, мы увидели витрину, где красовалась огромная позолоченная кровать, очень похожая на ту, которая когда-то была у нас с Хельгой.
В витрине была видна не только эта вагнерианская кровать, в ней как призраки отражались я и Рези с парадом призраков на заднем плане. Эти бледные духи и такая реальная кровать составляли волнующую композицию. Она казалась аллегорией в викторианском стиле, великолепной картиной для какого-нибудь бара, с проплывающими знаменами, золоченой кроватью и двумя призраками, мужского и женского пола.
Что означала эта аллегория, я не могу сказать. Но могу предположить несколько вариантов. Мужской призрак выглядел ужасно старым, истощенным, побитым молью. Женский выглядел так молодо, что годился ему в дочери, был гладкий, задорный, полный огня.
Глава двадцать пятая.
Ответ коммунизму…
Мы с Рези брели обратно в мою крысиную мансарду, рассматривая в витринах мебель, выпивая здесь и там. В одном из баров Рези пошла в дамскую комнату, оставив меня одного. Один из посетителей заговорил со мной.
– Вы знаете, чем отвечать коммунизму? – спросил он.
– Нет, – сказал я.
– Моральным перевооружением.
– Что это, черт возьми? – сказал я.
– Это движение.
– В каком направлении?
– Движение Морального Перевооружения предполагает абсолютную честность, абсолютную чистоту, абсолютное бескорыстие и абсолютную любовь.
– Я искренне желаю им всем всех благ, – сказал я.
В другом баре мы встретили человека, который утверждал, что может удовлетворить, полностью удовлетворить за ночь семь совершенно разных женщин.
– Я имею в виду действительно разных, – сказал он.
О Боже, что за жизнь люди пытаются вести.
О Боже, куда это их заведет!
Глава двадцать шестая.
В которой увековечены рядовой Ирвинг Буканон и некоторые другие…
Мы с Рези подошли к дому только после ужина, когда стемнело. Мы решили провести вторую ночь в отеле. Мы вернулись домой, потому что Рези хотелось помечтать о том, как мы преобразуем мансарду, поиграть в свой дом.
– Наконец у меня есть дом, – сказала она.
– Нужна куча средств, чтобы превратить это жилье в дом, – сказал я. Я увидел, что мой почтовый ящик снова полон. Я не стал вынимать почту.
– Кто это сделал? – сказала Рези.
– Что?
– Это, – сказала она, указывая на табличку с моей фамилией на почтовом ящике. Кто-то под моей фамилией нарисовал синими чернилами свастику.
– Это что-то новенькое, – сказал я беспокойно. – Может быть, нам лучше не подниматься. Может быть, тот, кто сделал это, там, наверху.
– Не понимаю, – сказала она.
– Ты приехала ко мне в неудачное время. У меня была уютная маленькая нора, которая бы нас так устроила.
– Нора?
– Дырка в земле, секретная и уютная. Но боже мой, – сказал я в отчаянии, – как раз перед твоим появлением некто обнаружил мою нору. – Я рассказал ей, как возродилась моя дурная слава. – Теперь хищники, вынюхавшие недавно вскрытую нору, окружают ее.
– Уезжай в другую страну, – сказала она.
– В какую другую?
– В любую, какая тебе нравится, – сказала она. – У тебя есть деньги, чтобы поехать, куда ты захочешь.
– Куда захочу, – повторил я.
И тут вошел лысый небритый толстяк с хозяйственной сумкой. Он оттолкнул плечом меня и Рези от почтового ящика, извинившись с неизвинительной грубостью.
– Звиняюсь, – сказал он. Он читал фамилии на почтовых ящиках, как первоклассник, водя пальцем по каждой, долго-долго изучая каждую фамилию.
– Кемпбэлл! – сказал он в конце концов с явным удовлетворением. – Говард У. Кемпбэлл. – Он повернулся ко мне обвиняюще. – Вы его знаете?
– Нет, – сказал я.