Маунтолив
Шрифт:
«Послушай, — сказал он иным совершенно голосом, полным новых, непривычных вибраций, и вот теперь-то побледнел. — Я хочу быть с тобой искренним. То, что называется реальной жизнью, меня не интересует. — Губы у него дрожали, голос тоже. — Я рисую себе отношения куда более близкие, чем-то может предложить какая угодно страсть, — узы общей веры. — На минуту ей подумалось, а не адепт ли он чудной какой-нибудь новой секты, он это ей, что ли, предлагает? Но слушать она стала с интересом, он явно был искренен и очень волновался, ее это забавляло и немножко беспокоило. — Я хочу объяснить тебе кое-что прямо сейчас, хотя если об этом узнает кто-то чужой, и мне самому, и всей моей семье ущерб может быть нанесен непоправимый; и, конечно, в первую очередь тому делу, которому я служу. Я хочу оказаться в твоей власти
Странная вещь, но стоило ему только заговорить вот так, внутренним, мысленным своим языком, и она в первый раз по-настоящему им заинтересовалась, и как мужчиной тоже. Впервые он задел в ней некую отзывчивую струну, настроившись на лад, куда как далекий от дел сердечных. К удивлению своему, к досаде и одновременно к полному своему восхищению, она поняла, что ее просят разделить отнюдь не одно его ложе — но всю жизнь его, ту единственную тайную страсть, которой она вся была подчинена. Обычно только художники способны предложить сей странный и лишенный личного начала контракт, и ни одна женщина, заслуживающая имени своего, не в состоянии от него отказаться; он предлагал ей не руку и сердце (здесь-то как раз, нагородив ложь на ложь, он получил в ответ лишь подозрительность), но партнерство в службе демону, коим сам был одержим. Если уж на то пошло, это и был тот единственный смысл, который он способен был понимать под словом «любовь». Осторожно, медленно, собрав чувства в горсть, раз уж он решился рассказать ей все, он начал подбирать слово за словом и выстраивать, пестовать их.
«Ты знаешь, все мы знаем, что наши дни сочтены, с тех пор как англичане и французы утратили контроль над Ближним Востоком. Нас, национальные меньшинства, со всем, что мы создали здесь за века и века, понемногу захлестывает арабский мир, мусульманский мир, и скоро захлестнет окончательно. Кое-кто из нас пытается сопротивляться; здесь, в Египте, — армяне, копты, евреи и греки, но работа идет, организационная пока работа, и за пределами Египта. В Египте значительную часть этой работы делаю я. Для того только, чтобы защитить самих себя, жизнь свою, свое право здесь жить. Ты сама прекрасно это понимаешь, это понимают все. Но для тех, кто видит чуть глубже, кто в состоянии оглянуться назад, в историю…»
Он улыбнулся чуть на сторону — улыбка злая и притом не без толики самодовольства.
«Те, кто видит глубже, понимают, что ничего, кроме прекраснодушных сцен, выйти из этого не может; мы никогда не сможем завоевать себе место под солнцем, кроме как по милости нации, достаточно цивилизованной и сильной, чтобы подчинить себе весь регион. Эпоха Франции и Англии прошла — как бы мы их ни любили. Кто-то должен занять их место — кто?» — Он глубоко вздохнул и помолчал немного, потом стиснул коленями сжатые вместе руки, так, словно мысль, готовую уже родиться, приходилось для начала выжимать медленно и сладострастно из некой тугой губки.
Он заговорил снова, шепотом.
«Есть только одна нация, способная определить будущее всего и вся на Ближнем Востоке. Всего и вся — парадокс, но даже и уровень жизни самих этих треклятых мусульман зависит в первую очередь от них, от их ресурсов и от степени их причастности к власти. Ты поняла меня, Жюстин? Мне обязательно нужно назвать имя? А может, тебе вообще все это не интересно? — Он сверкнул на нее улыбкой. Глаза их встретились. Они сидели, глядя друг на друга так, как могут глядеть только влюбленные, и влюбленные страстно. Он никогда еще не видел ее такой бледной, такой отчаянной, и взгляд ее сразу стал совершенно иным — цепким, умным, злым. — Назвать?» — повторил он отрывисто; она вдруг разжала губы, покачала головой и медленно, на выдохе, произнесла одно-единственное слово:
«Палестина».
Последовала долгая пауза, он смотрел на нее, ликуя.
«Значит, я не ошибся, — сказал он наконец, и она поняла, что он имел в виду: он долго приглядывался к ней, долго ее домогался не зря. — Да, Жюстин, Палестина. Если евреям удастся вырвать, завоевать свободу, нам всем станет много легче. Это единственная надежда для нас… для чужаков. — Слово это он произнес не без горечи. Они закурили оба, дрожащими руками, и одновременно выпустили дым друг другу навстречу, захваченные новым совершенно чувством — взаимопонимания, покоя. — Все наше состояние пошло на ту войну, что должна вот-вот
Его образ внезапно стал иным. Теперь он будто был подсвечен изнутри величием почти пугающим. Она курила, смотрела на него и видела совсем другого человека — корсара, искателя приключений, играющего жизнями людей; и власть его, даже власть денег, стала неким трагедийным фоном для нового образа. Она поняла, что и он также видит не ее — не Жюстин, отразившуюся разом во всех окрестных зеркалах или убранную, как в рамку, в дорогие побрякушки и тряпки, — но кого-то более близкого даже, чем товарищ по камере, пожизненной одиночке духа.
Он предлагал ей договор, по сути своей совершенно фаустовский. Было и еще одно обстоятельство, ее поразившее: впервые в жизни она почувствовала, как поднялось в ней желание, в ней, в ее сброшенном, как сыгравшая карта, опустошенном теле, на которое сама она привыкла смотреть как только лишь на источник наслаждений, зеркальное отражение реальности. Ей вдруг очень захотелось лечь с ним в постель — нет, с его планами, с его грезой, с его одержимостью, его деньгами, со смертью его, наконец! Она как будто только сейчас поняла самую суть той любви, что он ей предлагал; свое единственное сокровище, зеницу ока своего, несчастный этот заговор, который зрел в его душе так долго и так мучительно, который лишил его всех прочих желаний, страстей. Ей показалось на мгновенье, что чувства ее угодили в какую-то гигантскую паутину, под заклятие неведомых ей законов и сил, живущих глубже, много глубже ее сознательной воли, ее желаний, приливной волны ее вечной тяги к самоуничтожению и отливной — ее человеческого я. Их пальцы были по-прежнему сплетены, как музыкальный аккорд, живущий силою их тел и душ. Одна-единственная его фраза: «Теперь моя жизнь в твоих руках», — и перед глазами у нее что-то вспыхнуло, и сердце забилось, как молот.
«Мне нужно идти, — сказала она, и странный, неведомый прежде страх плеснул в ней. — Мне и в самом деле нужно идти».
Все вокруг было как в тумане, старые пути-дороги размыты вихрями воли куда более властной, чем тяга физическая.
«Слава Богу, — сказал он шепотом; и еще раз: — Слава Богу. Наконец-то все разрешилось».
Но чувство облегчения замешано было на страхе. Как ему удалось провернуть в замочной скважине ключ? Принеся себя в жертву правде, отдавшись на милость ее. Шаг неразумный, дурацкий шаг, но других путей не оставалось. Он вынужден был так поступить. Еще он знал — подсознательно, — что восточная женщина не сенсуалистка в европейском смысле слова: ни капли сентиментальности в ней, ни слезинки лишней. Ее природные идефиксы суть власть, политика и собственность, как бы она сама того ни отрицала. Секс тоже тикает в ее головке, но сами те рельсы, по которым он скользит, смягчены и смазаны жестокой кинетикой денег. Откликнувшись на зов на языке политики и силы, Жюстин была искренна, как, может быть, еще ни разу в жизни: она откликнулась, как цветок откликается на луч света. И только теперь — они говорили спокойно и тихо, склонив головы друг к другу, как два цветка, — она смогла наконец сказать волшебное слово:
«Ах, Нессим, я и думать не думала, что вдруг возьму и соглашусь. Откуда ты узнал, что я существую для тех лишь, кто в меня верит?»
Он посмотрел на нее очень внимательно, возбужденный и даже напуганный немного, узнав в ней великолепнейшую страсть восточного духа — страсть к повиновению, к абсолютному, женскому по сути повиновению, которое и есть одна из наибольших сил в подлунном мире.
Вместе они спустились к машине, и Жюстин внезапно ощутила невероятную слабость, словно ее только что выудили из самых потаенных глубин и бросили посреди океана.