Маяковский, русский поэт
Шрифт:
Он заставлял себя путешествовать, считая, что это совершенно необходимо для его рода деятельности. Париж был не так страшен, потому что там жила я, часть "семьи", некто, кто любит и ненавидит те же вещи и тех же людей, что и он, кто делит с ним дружбы и ссоры. Ему было необходимо ощущать доверие. Он очень ценил преданность. Он требовал её от других и, если сам был предан, то навсегда, до смерти. Поэтому у людей, знающих, что на него можно положиться — у нации, близких — возникло такое жуткое ощущение предательства, когда он покончил с собой.
Его отношение к друзьям было бурным, собственническим, замкнутым, неистовым и в целом — невыносимым! Он мог быть по-настоящему жестоким, когда хотел,
В один из его приездов в Париж случилась целая сага с мылом, стоившая нам трёх дней нависшего безмолвия и утомительных обвинений. Маяковский был помешан на чистоте, и смертельно боялся подхватить какую-нибудь заразу. Он мыл руки несчётное количество раз на дню.
Уезжая из дома, он брал с собой личное мыло, которое носил в кармане. Он купил этот, упакованный в специальную оловянную коробочку брикетик мыла в Берлине — немцы любят подобные практичные вещицы. Теперь он хотел другое — парижское. Я естественно должна была найти и купить его, так как он ни слова по-французски не говорил. Но я не могла нигде найти что-либо подобное — французы не слишком практичны. Продавались и брикетики мыла и похожие коробочки, но ни то ни другое не подходило друг к другу.
"Ты специально это делаешь", — настаивал Маяковский. "Ты знаешь, что я без языка, и тебе лень мне кусок мыла купить! Конечно, с моей стороны это чересчур, просить тебя о такой маленькой услуге… Что? Всё ещё без мыла? Ты не можешь даже попытаться найти мне кусочек мыла? Невероятно… Что ж, как хотите, мадам, я сам пойду и буду рыскать по улицам."
А в конце третьего дня пребывания не в духе: "Прощай. Без тебя обойдусь." Я неистово рыдала. Маяковский ушёл один и вернулся с красивой круглой алюминиевой коробочкой. Мне с трудом хватило сил сдержать своё ликование, наблюдая, как он моёт руки куском твердой зубной пасты фирмы "Жиппс". Он явно увидел когда-то это "мыло" в витрине, но вместо того, чтобы сразу купить его, решил испытать нашу дружбу.
С другой стороны однажды он выслушал меня до конца, когда я читала ему свою рукопись. Вот настоящее доказательство дружбы… Проза — слушать прозу! Я не думаю, что он когда-либо прежде делал подобное для других. С тех пор он начал давать мне советы о технике писания и прочих литературных вещах — некоторые из которых я позже нашла в его работе под названием "Как делать стихи". Как-то мы были в гостях, и я начала что-то рассказывать. Маяковский вдруг потянул меня за рукав и шепнул мне с миной заговорщика: "Молчи! Пригодится!" Я даже помню эту историю до мелких подробностей: я рассказывала, что в некоторых кинотеатрах Лондона кресла расставлены по парам специально для целующихся парочек, и чтобы предупредить их, что вот-вот включат свет, барышни-разносчицы, продающие сласти начинают очень громко выкрикивать "Шоколад! Шоколад!"
Маяковский хотел научить меня сдерживать язык и быть экономной с моими "запасами", если я хочу стать профессиональным писателем: "До сегодняшнего дня ты залезала в свои "запасы", чтобы писать, — если хочешь продолжать, ты должна начать их пополнять. Их нельзя транжирить".
И ещё я помню, что он говорил мне по поводу избитых эпитетов и слов, которые всегда используются в паре… Например, "королевская поступь", которые я, к сожалению, использовала в своей книге "На Таити", описывая местное население. "Если ты используешь слово поступь, зачем добавлять королевская?" — спрашивал он. "Я сразу представляю себе царя, у которого с длиннющей бороды стекает суп из капусты".
Глава VI
Маяковский впервые посетил Париж в 1922 году, когда я
Всюду появление живого советского производит фурор с явными оттенками удивления, восхищения и интереса (в полицейской префектуре тоже производит фурор, но без оттенков). Главное — интерес: на меня даже устраивалась некоторая очередь. По нескольку часов расспрашивали, начиная с вида Ильича и кончая весьма распространенной версией о "национализации женщин" в Саратове.
Если я была в Париже во время его приезда, то Маяковский поселялся в ту же маленькую гостиницу, в которой жила я. Поскольку он говорил только на русском и грузинском языках, то он не отпускал меня ни на секунду, пребывая в полной уверенности, что потеряется, будет обманут или подставлен без меня! Превращение таким образом в глухонемого, говорившего только на языке "триоле" (как он его называл), приводило его в бешенство. Его сводил с ума тот факт, что он не может убедить каждого встречного, что СССР — единственная страна, в которой стоит жить. Он злился, что не может понять, что думают или говорят французы, что у него нет возможности, как обычно, властвовать над всеми своими словами.
Должно быть, иностранцы меня уважают, но возможно, и считают идиотом — о русских я пока не говорю.
— Войдите хотя бы в американское положение: пригласили поэта, — сказано им — гений. Гений — это еще больше, чем знаменитый. Прихожу и сразу:
— Гив ми плиз сэм ти!
Ладно. Дают. Подожду — и опять:
— Гив ми плиз…
Опять дают.
А я еще и еще, разными голосами и на разные выражения:
— Гив ми да сэм ти, сэм ти да гив ми, — высказываюсь. Так вечерок и проходит.
Бодрые почтительные старички слушают, уважают и думают: "Вот оно, русский, слова лишнего не скажет. Мыслитель. Толстой. Север."
Американец думает для работы. Американцу и в голову не придет думать после шести часов.
Не придет ему в голову, что я — ни слова по-английски, что у меня язык подпрыгивает и завинчивается штопором от желания поговорить, что, подняв язык палкой серсО, я старательно нанизываю бесполезные в разобранном виде разные там О и Ве. Американцу в голову не придет, что я судорожно рожаю дикие, сверханглийские фразы:
— Ес уайт плиз файф добль арм стронг…
И кажется мне, что очарованные произношением, завлеченные остроумием, покоренные глубиною мысли, обомлевают девушки с метровыми ногами, а мужчины худеют на глазах у всех и становятся пессимистами от полной невозможности меня пересоперничать.
Но леди отодвигаются, прослышав в сотый раз приятным баском высказанную мольбу о чае, и джентельмены расходятся по углам, благоговейно поостривая на мой безмолвный счет.
— Переведи им, — ору я Бурлюку, — что если бы знали они русский, я мог бы, не портя манишек, прибить их языком к крестам их собственных подтяжек, я поворачивал бы на вертеле языка всю эту насекомую коллекцию…
И добросовестный Бурлюк переводит:
— Мой великий друг Владимир Владимирович просит еще стаканчик чаю.
Старый друг Маяковского Бурлюк, которого исключили из художественного училища в одно время с Маяковским, был первым человеком, обьявившим Маяковского поэтом и гением и затем настаивавшим на том, чтобы Маяковский стал и тем и другим, чтобы не дать Бурлюку выглядеть лгуном.
Бурлюк долгое время жил в Америке — не помню точно где, в Нью-Йорке или Чикаго. Маяковский позвонил ему по приезде в Америку:
— Говорит Маяковский.
— Здравствуй, Володя. Как жизнь?
— Спасибо, за последние десять лет у меня как-то был насморк.