Маяковский, русский поэт
Шрифт:
Им бы следовало взглянуть на поэтические циклы, которые Маяковский привозил домой из своих путешествий по Парижу, Мексике и Америке, в которой он вне всякого сомнения продолжал "шататься по ночным клубам и кафе". Эти поэтические циклы считаются его самыми совершенными работами наряду с прозаическим очерком "Моё открытие Америки".
Но репутацию человека за него создают другие люди, и репутация Маяковского была упрочена давным-давно. Она пустила корни во времена жёлтой кофты и продолжила цвести пышным цветом. Десять, пятнадцать лет спустя ему всё ещё не могли простить жёлтую кофту! На него всё ещё сердились, считая, что он насмехался над всеми. Им казалось, что его необходимо выставить хамом, оболтусом, чтобы его никто не воспринимал всерьёз и чтобы все вокруг относились к нему скептически… Помнится, однажды в Париже в 1925 году я случайно услышала, как одна девушка говорит Маяковскому, только что закончившему выступление: "Через пару-тройку лет, когда ты угомонишься, из тебя, выйдет толк". Ей было двадцать лет и она была очень красива. Маяковский взглянул на неё, весело улыбнулся и предложил провести вечер вместе. Он был не так снисходителен к мужчинам. Обычно он спокойно говорил какому-нибудь величественному господину: "Не сбегал бы ты за папиросами для нас?", и, как правило, господин бежал за папиросами…
Люди… Люди, клюющие люди, клюющие чужие жизни своими догадками, осуждением, сплетнями и клеветой… Немногим доводилось выдерживать такое количество клеветы, как Маяковскому — на него лился нескончаемый поток лжи и клеветнических россказней о нём. Он редко говорил об этом, но когда говорил, то всегда делал это, полный изумления. Ему было больно. Ему было очень больно, но
Стихотворение "Прощание" он написал в Париже. По большей части оно составлено из случайно услышанных разговоров в кафе и заканчивается следующими словами:
Слушайте, читатели, когда прочтете, что с Черчиллем Маяковский дружбу вертит или что женился я на кулиджевской тете, то, покорнейше прошу, — не верьте.А эти трагические слова он произнёс за две недели до смерти, выступив на открытии своей выставки "20 лет работы":
Теперь от этого общего введения я на пять минут перейду к моей выставке. Для чего я ее устроил? Я ее устроил потому, что ввиду моего драчливого характера на меня столько собак вешали и в стольких грехах обвиняли, которые есть у меня и которых нет, что иной раз мне кажется, уехать бы куда-нибудь и посидеть года два, чтобы ругани не слышать.
Но, конечно, я на второй день от этого пессимизма опять приободряюсь и, засучив рукава, начинаю драться, определив свое право на существование как писателя революции, для революции, не как отщепенца. То есть смысл этой выставки — показать, что писатель-революционер — не отщепенец, стишки которого записываются в книжку и лежат на полке и пропыливаются, но писатель-революционер является человеком — участником повседневной, будничной жизни и строительства социализма.
Его предсмертная записка начинается со следующих слов:
Всем
В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.
Так как половина наших разговоров состоит из сплетен, Маяковский ненавидел и разговоры — вне зависимости от того, были ли они просто болтовней ни о чём или возвышенными рассуждениями о различных состояниях души. Он часто говорил, что если бы люди так много не говорили, то человеческие отношения могли бы быть намного легче и с ними было бы намного меньше проблем. Что касается его отношений с людьми, то он предпочитал играть с ними в игры. Больше всего он любил карты, за ними — билльярд, а после билльярда — что угодно — придуманные игры. Желательно на деньги, но также и на массу невероятных разновидностей расплат. Однажды я была свидетелем того, как толстый и очень уважаемый господин ползал под билльярдным столом, проиграв игру. Как-то вечером на пустынной улице Монмартра Маяковский с друзьями начали дурачиться, кидая трость Маяковского в большую золотую корону, погребальный герб, выступающий на фасаде похоронного бюро. Правила игры и ставки придумали на ходу. Маяковский выиграл — у него был очень меткий глаз, и потом, его рука почти доставала корону.
Маяковский был хорош в любых играх, особенно в картах и билльярде. Возможно он любил игры, потому что мог в них расслабиться, и они вынуждали его думать о чём-то другом, нежели работа, которой он был одержим. И он любил азарт, риск — в играх и жизни.
И были женщины. Прежде всех — одна женщина, его женщина, та, которой он посвятил все свои книги. Его одержимость ею господствует в его любовной и другой поэзии. Она ощутима в каждом этапе его развития как писателя и в его прощальном письме: "Лиля, люби меня".
Посвящение стихов Лиле для Маяковского означало не просто написать её имя в конце законченной поэмы как красивый жест или из чувства долга. Каждое слово произведения было посвящено ей — действительно написано для неё.
Вот пример, взятый из поэмы 1916 года "Флейта-позвоночник":
И небо, в дымах забывшее, что голубо, и тучи, ободранные беженцы точно, вызарю в мою последнюю любовь, яркую, как румянец у чахоточного. Радостью покрою рев скопа забывших о доме и уюте. Люди, слушайте! Вылезьте из окопов. После довоюете. Даже если, от крови качающийся, как Бахус, пьяный бой идет — слова любви и тогда не ветхи. Милые немцы! Я знаю, на губах у вас гётевская Гретхен. Француз, улыбаясь, на штыке мрет, с улыбкой разбивается подстреленный авиатор, если вспомнят в поцелуе рот твой, Травиата. Но мне не до розовой мякоти, которую столетия выжуют. Сегодня к новым ногам лягте! Тебя пою, накрашенную, рыжую. Может быть, от дней этих, жутких, как штыков острия, когда столетия выбелят бороду, останемся только ты и я, бросающийся за тобой от города к городу. Будешь за море отдана, спрячешься у ночи в норе — я в тебя вцелую сквозь туманы Лондона огненные губы фонарей. В зное пустыни вытянешь караваны, где львы начеку, — тебе под пылью, ветром рваной, положу Сахарой горящую щеку. Улыбку в губы вложишь, смотришь — тореадор хорош как! И вдруг я ревность метну в ложи мрущим глазом быка. Вынесешь на мост шаг рассеянный — думать, хорошо внизу бы. Это я под мостом разлился Сеной, зову, скалю гнилые зубы. С другим зажгешь в огне рысаков Стрелку или Сокольники. Это я, взобравшись туда высоко, луной томлю, ждущий и голенький. Сильный, понадоблюсь им я — велят: себя на войне убей! Последним будет твое имя, запекшееся на выдранной ядром губе. Короной кончу? Святой Еленой? Буре жизни оседлав валы, я — равный кандидат и на царя вселенной, и на кандалы. Быть царем назначено мне — твое личико на солнечном золоте моих монет велю народу: вычекань! А там, где тундрой мир вылинял, где с северным ветром ведет река торги, — на цепь нацарапаю имя Лилино и цепь исцелую во мраке каторги. Слушайте ж, забывшие, что небо голубо, выщетинившиеся, звери точно! Это, может быть, последняя в мире любовь вызарилась румянцем чахоточного. Забуду год, день, число. Запрусь одинокий с листом бумаги я. Творись, просветленных страданием слов нечеловечья магия! Сегодня, только вошел к вам, почувствовал — в доме неладно. Ты что-то таила в шелковом платье, и ширился в воздухе запах ладана. Рада? Холодное "очень". Смятеньем разбита разума ограда. Я отчаянье громозжу, горящ и лихорадочен. Послушай, все равно не спрячешь трупа. Страшное слово на голову лавь! Все равно твой каждый мускул как в рупор трубит: умерла, умерла, умерла! Нет, ответь. Не лги! (Как я такой уйду назад?) Ямами двух могил вырылись в лице твоем глаза. Могилы глубятся. Нету дна там. Кажется, рухну с помоста дней. Я душу над пропастью натянул канатом, жонглируя словами, закачался над ней. Знаю, любовь его износила уже. Скуку угадываю по стольким признакам. Вымолоди себя в моей душе. Празднику тела сердце вызнакомь. Знаю, каждый за женщину платит. Ничего, если пока тебя вместо шика парижских платьев одену в дым табака. Любовь мою, как апостол во время оно, по тысяче тысяч разнесу дорог. Тебе в веках уготована корона, а в короне слова мои — радугой судорог. Как слоны стопудовыми играми завершали победу Пиррову, Я поступью гения мозг твой выгромил. Напрасно. Тебя не вырву. Радуйся, радуйся, ты доконала! Теперь такая тоска, что только б добежать до канала и голову сунуть воде в оскал. Губы дала. Как ты груба ими. Прикоснулся и остыл. Будто целую покаянными губами в холодных скалах высеченный монастырь. Захлопали двери. Вошел он, весельем улиц орошен. Я как надвое раскололся в вопле, Крикнул ему: "Хорошо! Уйду! Хорошо! Твоя останется. Тряпок нашей ей, робкие крылья в шелках зажирели б. Смотри, не уплыла б. Камнем на шее навесь жене жемчуга ожерелий!" Ох, эта ночь! Отчаянье стягивал туже и туже сам. От плача моего и хохота морда комнаты выкосилась ужасом. И видением вставал унесенный от тебя лик, глазами вызарила ты на ковре его, будто вымечтал какой-то новый Бялик ослепительную царицу Сиона евреева. В муке перед той, которую отдал, коленопреклоненный выник. Король Альберт, все города отдавший, рядом со мной задаренный именинник. Вызолачивайтесь в солнце, цветы и травы! Весеньтесь жизни всех стихий! Я хочу одной отравы — пить и пить стихи. Сердце обокравшая, всего его лишив, вымучившая душу в бреду мою, прими мой дар, дорогая, больше я, может быть, ничего не придумаю. В праздник красьте сегодняшнее число. Творись, распятью равная магия. Видите — гвоздями слов прибит к бумаге я.И были другие женщины. Предпочтительно очень молоденькие и очень хорошенькие. Учитывая его огромный размер, он обходился с женщинами удивительно деликатно. Особенно если женщина сделала для него что-нибудь хорошее. Он тогда ужасно боялся, что не сможет выказать ей достаточно уважения или каким-то образом обидит. Он никогда просто не бросал женщину. Он отпускал её с величайшим тактом. Делал это очень красиво. Ах, как Маяковский относился к женщине! Он старался облегчить её жизнь — особенно если она работала — какие он дарил ей подарки, цветы… Если женщины пытались ему сопротивляться, он нёсся за ними с мощью паровоза — причём настойчивого паровоза! Несмотря на всё это, женщины в итоге предпочитали своих мужей или ничем не примечательных любовников Маяковскому — хотя сначала обычно ему не сопротивлялись. Но им было сложно дышать на высоте Маяковского, он пугал их. Успеха кинозвезды у него с женщинами не было. Он совершенно не владел тем видом резкого, обольстительного, вкрадчивого и двусмысленного подхода, который, видимо, так нравится женщинам.
Следует сказать, что настойчивым он был не только с желанными женщинами. Его жизнь вообще можно охарактеризовать упорством, смелостью и силой воли. Всем тем, что возможно лишь тогда, когда ты абсолютно уверен, что прав, что идея Истины обязательно победит, когда ты полностью убеждён, что чего-то стоишь… И когда обладаешь той духовной выносливостью, которой Маяковский — живущий на одних нервах — обладал в высокой степени. Я не буду рассказывать здесь, к примеру, об истории долгой борьбы, которую ему пришлось пережить, чтобы поставили его пьесу "Мистерия Буфф" (1918). Встреченную сначала Мейерхольдом и Луначарским с энтузиазмом, её начали передавать из театра в театр и саботировать самым мелочным образом "творческой элитой"… А когда в итоге её поставили в театре Мейерхольда и она имела заслуженный триумфальный успех и шла многие сезоны, Маяковский всё ещё был вынужден бороться за то, чтобы ему заплатили! Ему без обиняков говорили: "Да нам спасибо нужно сказать за то, что мы отказываемся платить за такой мусор". Дело закончилось в суде, который решил полностью в пользу Маяковского.
Он никогда не сдавался. Поражение для него означало лишь этап пути к победе. И всё же…
Он часто бывал озабочен, хмур, молчалив. Знакомившись с неприятными ему людьми, он выказывал откровенную скуку и становился таким необщительным, что люди предпочитали не оставаться в его обществе… если это не срабатывало, то он давил их, как паровой каток…
Он любил только "своих" людей. Ему были необходимы узы — с родиной, с любимыми. Каждый раз уезжая из Москвы, он едва не умирал от тоски.