Маяковский. Самоубийство
Шрифт:
Презрительная строка, завершающая его эпиграмму, адресованную Георгию Шенгели, с этой его приверженностью «российским ямбам» сочетается легко. Презрение направлено не на ямбы, а на их «керченского смотрителя». Тут важны оба слова этого убийственного определения. «Керченский» — это значит провинциальный,а «смотритель» — цербер, страж, определяющий границы «запретной зоны». Именно так, кстати говоря, реагировал на «установки» Шенгели и Маяковский:
А Шенгели говорит: пиши ямбом… И главное — все это изложено директивным тоном: пиши так, все остальное будет плохо.
Тут, в этой одной точке, они вдруг оказались единомышленниками. Это понять можно. Но как понять загадочную терпимость Мандельштама к поэтикеМаяковского, разрушавшей самые основы классического русского стиха? И еще более загадочную терпимость Маяковского к поэтике Мандельштама?
Казалось бы, трудно вообразить что-нибудь более чуждое поэтическому слуху Маяковского, чем эти мандельштамовские «пчелы Персефоны» и «пенье Леонид». И однако:
Мандельштама Маяковский читал всегда напыщенно:
Над желтизноуй правительственных зданий…и
Катоуликом умреуте вы…Нравилось ему, как почти все рифмованное о животных:
Сегодня дурной день. Кузнечиков хор сплит.(Вместо «спит»).
Да, нарочно перевирал. Да, читал слегка пародируя и вроде как бы даже слегка издеваясь, во всяком случае, отстраняясь. Но ведь запомнил! И читал! Повторял!
Кстати, он и Ахматову, своей любви к которой не скрывал, читал так же:
Он бесконечно повторял, для пущего изящества произнося букву е,как эи букву о,как оу:
Перо задело о верх экипажа, Я поглядела в глаза евоу. Томилось сэрдце, не зная даже Причины гоуря своевоу. ………………………………………………… Бензина запах и сирэйни. НасторожившийсяНу, а что касается строк Мандельштама:
Сегодня дурной день. Кузнечиков хор спит,о которых Лиля Юрьевна замечает, что они нравились Маяковскому, «как почти все рифмованное о животных», — тут, я думаю, она ошиблась.
Есть все основания полагать, что стихи эти Маяковскому нравились совсем не потому, что они «о животных».
Да и вовсе они не о животных. Совсем о другом.
Я думаю, Маяковского в этих стихах Мандельштама привлек их необычный ритмический рисунок. Мало сказать необычный, — едва ли не единственный. Во всяком случае, до Мандельштаманичего похожего русская поэзия не знала. Такого звукадо него она не слышала. Да и не могла услышать, потому что тут все было против правилпросодии классического российского стихосложения.
С. И. Липкин однажды рассказал мне, что Горький как-то заглянул в литературную студию Гумилева, где Николай Степанович читал молодым поэтам лекции о законах версификации. После лекции Горький спросил Гумилева, считает ли тот, что все, о чем он сейчас рассказывал, поэту знать надо. Гумилев ответил, что не просто надо, а необходимо.
— Смотрите-ка, — сказал Горький. — А я ничего этого не знаю. А ведь тоже писал стихи.
— Вы? — удивился Гумилев.
— Ну да, — сказал Горький. — Писал. И они даже имели успех. Одно и сейчас еще иногда читают с эстрады. «Буревестник» называется. И еще было у меня стихотворение, тоже довольно популярное: «Песня о соколе».
— Ах, да, — сказал Гумилев. — Помню. «Высоко в горы вполз уж…». Так вот, Алексей Максимович, если бы вы знали законы русского стихосложения, вы никогда бы не поставили рядом два односложных слова: «вполз уж»… Собственно, даже не в том дело, что слова односложные, а — два ударных слога подряд. В стихах это невозможно. Да и в прозе тоже не больно хорошо…