Маяковский. Самоубийство
Шрифт:
Маяковский любил Блока, едва ли не считал его самым великим русским поэтом со времен Пушкина.
Он никогда об этом не говорил. По крайней мере, прямо. Но я чувствовал, что это именно так…
Однажды в какой-то редакции среди общего разговора, шума, гама, острот Маяковский вдруг ни с того, ни с сего как бы про себя, но достаточно громко, чтобы его все услышали, со сдержанным восхищением, будто в первый раз слыша музыку блоковского стиха, от начала до конца сказал на память волшебное стихотворение:
—
Глаза Маяковского таинственно засветились.
— «Четыре — серых…» — сказал он и помолчал. Было видно, что его восхищает простота, точность, краткость и волшебство этих двух слов: «Четыре — серых». Целый морской пейзаж.
— «Четыре — серых. И вопросы нас волновали битый час, и загорелые матросы ходили важно мимо нас».
Он даже при этих словах сделал несколько шагов взад-вперед, на один миг как бы перевоплотившись в загорелого французского матроса в шапочке с красным помпоном, и закончил стих, неожиданно вынув из кармана, предварительно в нем порывшись, маленький перочинный ножик — возможно, воображаемый.
— «Случайно на ноже карманном найди пылинку дальних стран — и мир опять предстанет странным, закутанным в ночной туман!»
Маяковский протянул слушателям воображаемый ножик и даже подул на него, как бы желая сдуть пылинку дальних стран.
Необычайное явление — Блок, тихий поэт «лиры», пишет громкую, кричащую и гудящую поэму «Двенадцать», в которой учится у Маяковского. Это трагично, это почти вызывает слезы. Говорят, что эта поэма хороша. Я не знаю — я вижу, что Блок распинает себя на кресте революции, и могу взирать на это только с ужасом благоговения.
…Всякий поэт — «колебатель смысла», то есть он не пользуется суждениями-формулами, которые в ходу у людей его эпохи, а извлекает мысль из своего миропонимания. Люди, пользующиеся приличными и общераспространенными формулами, не могут не обижаться, когда перед ними предстает мысль — сырая, необработанная, с еще нестершимися углами… Люди, чурающиеся этого сырья, говорят: «А чем он лучше нас?» или: «Очень он обидчивый, презрительный, заносчивый — вечно спорит, всех учит»… Под эти погудки шла травля и Ахматовой, и Мандельштама, и Пастернака, и Маяковского, пока его не сделали государственным поэтом.
В Петербурге, где-то на Моховой, на сводчатом чердаке, убранном с подчеркнуто футуристической художественностью, — многолюдное, шумное сборище. Пластинки Изы Кремер и Вертинского, прерываемые бранью поэтов, оскорбленных в своей эстетической чуткости, попытки читать стихи, прерываемые танцами, много вина и водки.
Охмелевший Есенин сидит на полу, не то с гармошкой, не то с балалайкой,
Н. Ф. Рябова вспоминает, что в Киеве в начале 1926 года, когда он писал стихотворение «Сергею Есенину», Маяковский без конца твердил, шагая по комнате:
Предначертанное расставанье Обещает встречу впереди.Она сказала ему:
— Владимир Владимирович, не «предначертанное», а «предназначенное».
Маяковский ответил:
— Если бы Есенин доработал стихотворение, было бы «предначертанное».
При жизни Есенина Маяковский полемизировал с ним, но они знали друг другу цену. Не выказывали же свое хорошее отношение — из принципиальных соображений.
Есенин переносил свое признание на меня и при встречах называл меня «Беатрисочкой», тем самым приравнивая Маяковского к Данте.
Саж енным — в нем посаженным — стихам Сбыт находя в бродяжьем околотке, Где делает бездарь из них колодки, В господском смысле он, конечно, хам. Поет он гимны всем семи грехам, Непревзойденный в митинговой глотке. Историков о нем тоскуют плетки Пройтись по всем стихозопотрохам… В иных условиях и сам, пожалуй, Он стал иным, детина этот шалый, Кощунник, шут и пресненский апаш: В нем слишком много удали и мощи, Какой полны издревле наши рощи, Уж слишком он весь русский, слишком наш!