Маяковский. Самоубийство
Шрифт:
При всем отвращении, которое автор этой злой сатиры испытывает к тем, кто «все хотят загадить для общего блаженства», в одном он им все-таки не в силах отказать: блаженство там или не блаженство, но в случае, если этот безумный проект будет осуществлен, безусловно будет достигнута по крайней мере главная его цель: всеобщая сытость. Что другое, но «жирные говяда» будут, и мяса на жаркое хватит всем.
Сады и рощи вырубят, соловьев «за бесполезность» истребят, но зато не будет больше в мире голодных: всех накормят.
С этим, в общем, были согласны все отрицатели и разоблачители социалистического идеала. Мир, изображенный Замятиным в его антиутопии, ужасен. Но голода там нет: все сыты. Так же обстоит дело и в «прекрасном
В романе Юрия Олеши «Зависть» — тот же конфликт, то же противоречие. Поэта Кавалерова автор сталкивает с «колбасником» Бабичевым. Поэт впал в ничтожество, «колбасник» торжествует. Мир будущего — это мир «колбасника», строящего грандиозный мясокомбинат «Четвертак». «Колбасник» бездушен и бездуховен, чужд и даже враждебен поэзии. Но он хочет всех накормить дешевой и вкусной колбасой. И, конечно, накормит!
В этом были согласны все. Как бы ни был ужасен и даже страшен мир торжествующего социализма, но это будет мир не голодных, а сытых людей. Что другое, а уж накормить — накормят!
И вот оказалось, что как раз накормить-то и не смогли! Оказалось, что проклятый капитализм — даже в такой жалкой, ублюдочной, подневольной и подконтрольной форме, как НЭП, — справлялся с этой задачей куда лучше, чем «построенный в боях социализм».
О том, как живут при настоящем, не ублюдочном капитализме, советские люди, отгороженные от мира железным занавесом, знали плохо. Верили газетам, в которых писали, что живут они там — хуже некуда!
…Соседка, носившая мне молоко перед войной в Калинине, раз вздохнула: «Нам хоть когда подкинут селедки там, или сахару, или керосинчику… А как в капиталистических странах? Там, верно, хоть пропадай!»
Да и социализм тогда нам еще только предстояло построить:
По небу тучи бегают, дождями сумрак сжат, под старою телегою рабочие лежат… Свела промозглость корчею — неважный мокр уют. Сидят впотьмах рабочие, подмокший хлеб жуют. Но шепот громче голода — он кроет капель спад: «Через четыре года здесь будет город-сад… Здесь встанут стройки стенами, гудками, пар, сипи. Мы в сотню солнц мартенами воспламеним Сибирь. Здесь дом дадут хороший нам и ситный без пайка, аж за Байкал отброшенная попятится тайга».К нам подошел старший лейтенант НКВД, жирный, бритый, прицепил большие пальцы своих рук за кожаный ремень, который едва стягивал огромный живот. Это был представитель НКВД, сопровождавший эшелон. Жалобы? Нет, мы не жаловались, да и не для того, чтобы услышать жалобы, лейтенант подходил к этапу. Морда его, заплывшая жиром, и бледные костлявые фигуры, провалившиеся глаза заключенных запомнились мне хорошо.
— Ну, вот вы, например, — толкнул он лакированным сапогом моего соседа, — что делали на воле?
— Я доцент математики в высшем учебном заведении.
— Ну вот, господа доценты, вряд ли придется вам вернуться к вашей профессии. Другим трудом придется заняться, более полезным.
Все молчали. Лейтенант продолжал развивать свою мысль.
— Конечно, я не могу советовать правительству, партии, но если б меня спросили — что с вами делать, я дал бы совет: надо всех завезти на какой-нибудь остров — ну, скажем, остров Врангеля — и оставить там, прекратить сообщение с островом. Вот задача вмиг была бы решена. А вас везут на золото, хотят, чтобы вы поработали в забоях. Поработаете вы, доценты…
И лейтенант проследовал дальше.
Помню трюм парохода, где к нашей компании присоединился некто Хренов — одутловатый, мрачный. Вещей Хренов не вез на Колыму. Зато вез томик стихов Маяковского с дарственной надписью автора. И всем желающим находил страницу и показывал «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое» и читал:
Я знаю — город будет. Я знаю — саду цвесть. Когда такие люди В стране советской есть!Хренов был тяжелейший сердечник. Но на Колыму загоняли и безногих, и семидесятилетних, и больных в последней стадии туберкулеза. «Врагам народа» не было пощады. Тяжелая болезнь спасла Хренова. Он прожил как инвалид до конца срока, освободился и умер на Колыме уже вольнонаемным — один из немногих «счастливцев».
Он редко и мало рассказывал мне о годах своего заключения, но один из эпизодов рассказывал даже несколько раз, и с большим волнением. Он говорил мне, что начальник лагеря спрашивал его непосредственного начальника: «Ну, как там Заболоцкий — стихи пишет?» — «Нет, — отвечал начальник. — Какое там, не пишет: больше, говорит, никогда в жизни писать не будет». — «Ну то-то».
И когда он в лицах изображал мне разговор этих двух начальников, в глазах его было что-то зловещее…
Я всегда просила его рассказать «про себя». И он рассказывал…
Он рассказывал про голод, холод, про другие тяготы, про издевательства, какие только может создать воображение садиста, про вещи, только услышав которые человек перестает есть и спать; он мне рассказывал, что, как только его арестовали в 1938 году, с ним сразу сделали нечто такое, отчего тут же пришлось отправить его в лазарет; и обо всем этом он говорил ровным тоном, не меняя выражения. И только когда он вспоминал, как начальник лагеря сказал — «не пишет, ну то-то», — в глазах его появлялся злой, отчаянный огонь.