Маятник Фуко
Шрифт:
56
И он взялся играть на великолепной трубе так, что окрестные горы зазвенели.
Мы дошли до чудесных приключений водопроводов, к этой главе была найдена гравюра шестнадцатого века из издания «Спириталии» Герона, где изображался алтарь, а на нем кукла-автомат, которая благодаря паровому устройству играла на трубе.
Я возвратил Бельбо к его воспоминаниям.
— Так что же ваш дон Тихо Браге или как его там, учитель трубных гласов?
— Дон Тико. Я так и не узнал, что такое Тико. Не то уменьшительное от имени, не то фамилия. Я после того никогда не бывал в оратории. А в свое время занесло меня к ним случайно. Вообще там служили мессы, готовили к зачету по катехизису,
Пауза. Бельбо смерил нас взглядом превосходства и отчеканил:
— Генисом, по имени изобретателя, на жаргоне оркестрантов называется флюгель-горн, другими словами сигнальный горн контральто ми-бемоль. Генис — самый глупый инструмент оркестра. Он играет умпа-умпа-умпа-умпап в зачине марша, а потом парапапа-па-па-па-паа ритм шага, и далее па-па-па-па-па… Но научиться на генисе можно быстро, он относится к подгруппе медных, как и труба, и его звуковая механика — упрощенная копия механики трубы. Для трубы необходимо лучше поставленное дыхание и профессиональный забор мундштука. Нужна, знаете, такая круговая мозоль, которая вырабатывается на губах, как было у Армстронга. При наличии хорошего забора экономится дыхание и звук выходит прозрачным, чистым, дутье не чувствуется — да и вообще, музыканты не дуют с раздуванием щек, это только артисты в театре делают и в шаржах рисуют.
— А труба?
— На трубе я учился играть самостоятельно, летом в послеобеденные часы, когда в оратории никого не было. Я прятался между скамей в зрительном зале. На трубе я учился из эротических побуждений. Видите дом на холме в полукилометре от оратория? Там жила Цецилия, дочка дамы-благотворительницы этого заведения. Каждый раз, когда оркестр давал представление, по праздникам после процессии во дворе оратория, но особенно когда играли в крытом зрительном зале, перед выступлением драмкружка, Цецилия с мамой находилась в первом ряду на местах для почетных гостей, рядом со старостой местной церкви. И в этих случаях программа открывалась маршем под названием «Благой почин» — «Buon principio», марш начинался трубами, трубами си-бемоль, золотого и серебряного сияния, отчищенными по торжественному случаю. Трубы играли это вступление стоя и соло. Потом они садились и вступал оркестр. Только играя на трубе, я мог бы надеяться, что меня заметит Цецилия.
— А по-другому? — спросила растроганная Лоренца.
— По-другому не существовало. Во-первых, мне было тринадцать лет, а ей тринадцать с половиной, они в тринадцать с половиной — это женщины, а мы в тринадцать — сопляки. Кроме того, она любила саксофона контральто, некоего Папи, отвратительного, облезлого, как мне казалось, и она смотрела только на него, похотливо блеющего, потому что саксофон, если это не сакс Орнетта Колмана, если он звучит в составе оркестра, и вдобавок в руках омерзительного Папи, это инструмент (как думал я в ту эпоху) козий и коитальный, и имеет такой же голос, как у манекенщицы, спившейся и шляющейся по панели.
— Какие это манекенщицы шляются по панели?
— В общем, Цецилия не знала даже, что я существую. Естественно, когда я влекся пешим ходом вверх по склону по вечерам за молоком на горную ферму, я выдумывал восхитительные истории, как ее арестовывают Черные бригады, и как я лечу освобождать ее, а пули посвистывают вокруг моей головы и псс… псс… падают в жнивье, я же открываю ей то, чего она не могла знать, а именно что под таинственной маской я руководитель Сопротивления во всем Монферрато, а она мне признается, что всегда надеялась, что это так, и тут меня охватывал нестерпимый стыд, потому что как будто струи меда разливались по всем жилам, и я клянусь вам, что даже не влажнело в паху, а это было другое, более ужасное, более великое ощущение, и вернувшись из похода, я шел исповедоваться. Думаю, что грех, любовь и слава именно это: бежишь на переплетенных простынях из окна миланского гестапо, она обвивает тебя за шею, вы двое в пустоте и она шепчет, что всю жизнь мечтала о тебе. Все прочее — только секс, копуляция, разнос нечестивого семени. Короче говоря, если бы я перешел на трубу, Цецилия не могла бы продолжать меня игнорировать, когда я вставал бы перед ней во весь рост, искрясь и сияя, а ничтожный саксофон съеживался бы, затененный мною стоящим. Труба воинственная, ангельская, апокалиптическая и победная, трубила бы атаку, а саксофон пусть пиликал бы на вечеринках пригородной шпаны, с жирными бриллиантиновыми патлами, там они отплясывают под саксофон в обжимочку с потными бабенками. Я учился искусству трубы как сумасшедший, до тех пор пока не смог предстать перед доном Тико, и я сказал ему: послушайте. И я был как Оскар Левант в момент его первого прослушивания на Бродвее с Геном Келли. И дон Тико сказал: да, ты труба. Однако…
— Какой же саспенс, [97] —
— Однако я должен был сам привести себе замену на генис. Поищи, сказал дон Тико. И я поискал. А должны вы знать, о возлюбленные дети, что в *** в ту эпоху жило два отребья человечества, они были со мною в одном классе, хотя старше меня года на два, оба второгодники. Этих двух ничтожеств звали Аннибале Канталамесса и Пио Бо. В скобках: ист.
— Чего, чего? — изумилась Лоренца.
97
От англ. suspense — неизвестность, ожидание.
Я объяснил со знанием дела.
— Когда у Сальгари [98] описывается реальный исторический факт (или то, что он считает действительным историческим фактом), скажем, как Сидячий Буйвол после битвы у Малого Большого Мыса поедает сердце генерала Кастера, автор вслед за изложением факта дает примечание в скобках «ист.».
— Вот-вот. В высшей степени ист, что Аннибале Канталамесса и Пио Бо действительно носили такие имена, но это еще в них не самое непозволительное. Они были отъявленные бездельники, способные только воровать комиксы из газетного киоска, тырить гильзы у тех, кто знал толк в гильзах (из-за чего солидные коллекции теряли половину ценности), и класть колбасные бутерброды на книги приключений на земле и на море, одолженные почитать у тех, кто получил их в подарок на Рождество. Канталамесса считал себя коммунистом, а Бо фашистом, оба только и ждали как бы продаться во вражеский стан за марку или рогатку, они рассказывали сексуальные истории, полные анатомических нелепиц, и заключали пари, кто из них дольше промастурбирует. Эти личности были готовы на все, почему было не попробовать с генисом? Я стал их соблазнять. Я нахваливал им оркестрантскую одежду, я водил их на выступления, намекал на возможность завоевания симпатий «Дочерей Марии»… И они попались в мои сети. Долгими днями в крытом театре, с длиннейшей тростью, какую вы могли видеть на иллюстрациях к брошюрам про миссионеров, я дрессировал их, лупя по пальцам, когда они ошибались кнопками. У гениса только три вентиля, работают пальцы указательный, средний и безымянный, в остальном все зависит, как я уже говорил, от забора мундштука. Не стану злоупотреблять вашим вниманием, милые слушатели. Настал момент, когда я смог представить дону Тико двух генисов, не то чтобы безупречных, но по крайней мере при первом показе, подготовленном мною ценой бессонных послеобеденных бдений, приемлемых. Дон Тико дал себя уговорить, разгильдяям пошили мундиры, а меня перевели на трубу. И примерно через неделю, в праздник Благоутешительницы Марии, открывая театральный сезон премьерой «Маленького парижанина», перед опущенным занавесом, в присутствии областного начальства, я стоял во весь рост и трубил вступление «Благого почина».
98
Эмилио Сальгари (1863–1911) — популярный в свое время итальянский прозаик, писавший в духе Ж. Верна и Дюма-отца.
— О великолепие, — произнесла Лоренца с показным выражением нежной ревности.
— А Цецилия?
— Ее не было. Может, болела. Не знаю. Не было. — Он обвел взором полукруг слушателей, несомненно в тот момент чувствуя себя не то бардом, не то фигляром. Он выдержал паузу. — Через два дня дон Тико послал за мной и известил меня, что Аннибале Канталамесса и Пио Бо погубили весь вечер. Они не выдерживали ритм, в промежутках отвлекались, шпыняя и щипая друг друга, забывали вступить в нужный момент. — Генис, — сказал мне дон Тико, — это костяк всего оркестра, его ритмическая совесть, его душа. Оркестр — это паства, инструменты — овечки, дирижер — пастырь, а генис — верный рыкливый пес, держащий в повиновении овец. Дирижер глядит прежде всего на генис, и если генис будет ему послушен, все стадо пойдет за ним. Якопо милый, я прошу от тебя воистину огромной жертвы, но ты должен вернуться к генису и стать рядом с теми двумя. У тебя есть чувство ритма, и ты мне нужен, чтобы с ними сладить. Клянусь, что как только они обретут самостоятельность, я верну тебя на трубу. — Я был кругом обязан дону Тико. Я сделал, как он хотел. На следующем празднике трубы снова стояли перед всеми нами и играли вступление «Благого почина» для Цецилии, которая слушала из первого ряда. Я же был в темноте, генис среди генисов. Что же до двух подонков, они так и не обрели самостоятельность. Меня так и не вернули на трубу. Война окончилась, я возвратился в город, забросил музыку, а что касается Цецилии, я так никогда и не узнал, какая была у нее фамилия.
— Бедненький лапочка, — сказала Лоренца, обнимая его за плечи. — Но у тебя остаюсь я.
— Я думал, ты любишь саксофонистов, — сказал Бельбо. Потом поцеловал ей руку, едва повернув голову. И снова стал серьезным. — За работу, — сказал он. — Мы должны заниматься историей будущего, а не хроникой пропавшего времени.
Вечером бурно отмечали отмену сухого закона. Элегическое настроение Якопо, похоже, проходило, и они с Диоталлеви мерились силами: изобретали ненужные механизмы, которые после энциклопедической проверки оказывались уже изобретенными и с успехом применяемыми. В полночь, после бурно прожитого дня, было решено, что следует испытать, удастся ли уснуть в немиланском воздухе.