Mea culpa
Шрифт:
– Между шестью и семью.
– Михеич сказал, в одиннадцать…
– Какой еще Михеич? Полищук звонил в экспертизу: между шестью и семью. Обнаружили его около девяти, в цехе-то после шести уже никого не было… Федорченко вне себя: первый несчастный случай с летальным исходом за восемь лет! Эх, Бирюков, Бирюков…
Немцов вдруг сгорбился – и ушел: непривычно медленно, не закрыв за собою дверь… Николай сидел, совершенно раздавленный, не было сил – даже мысленно – кричать, проклинать, обвинять себя… «перебрал вчера, – весело сказал Бирюков, поблескивая серыми, радующимися жизни глазами, – перед уходом не выдержал, принял сто пятьдесят…» – а он подошел к щиту и включил рубильник. «Вчера перебрали с приятелем…» Работал желудок, думал мозг, смотрели глаза… жили тысячи жилок, сосудов, клеток – и вдруг по всем ним – ослепительно-синей ветвящейся молнией – ударили
Он вскочил – не владея собой: кресло отъехало и тупо ударилось в стену. Ноги сами понесли в распределительный зал. Опять судорожно заработал мозг – цепляясь за любую соломинку, содрогаясь от страха, предчувствуя муку… Все равно от четырех до шести – шести тридцати! – два с половиной часа. Что же, за два с половиной часа он ни разу не подошел к щиту? Он был выпивши, за два с половиной часа кровь из носу захотел бы сходить по нужде; чтобы попасть в туалет, надо пройти мимо щита… Он вошел в зал и остановился перед серебристой металлической дверью, с которой, пробитый ломаной красной стрелой, мертво смотрел на него обугленный череп. Перед глазами как будто вспыхнуло: голова Бирюкова, одетая горящей сварочно-голубыми зубцами короной… Рот его разодрала мучительная гримаса. Не-ет!… – яростно закричал мозг и забился в неистовой, непонятно к кому обращенной злобе. Не мог Бирюков не пойти в сортир! Не мог не заметить включенный рубильник! Не мог умереть – не по своей преступной вине!…
Он рывком открыл дверь и шагнул через высокий стальной порог – щупальце ненасытной Земли, вечно жаждущей электрической крови. Тугими ключами била она из неутомимых сердец генераторов, струилась на недосягаемой высоте по жилам передаточных проводов, завивалась крутыми спиралями вокруг сердечников трансформаторов, вспыхивала огненными трещинами в груди грозовых облаков… Земля стерегла ее день и ночь, пядь за пядью ощупывая холодными черными пальцами мертвую скорлупу изоляторов; Земля не смыкая глаз следила за каждым движением каждого из миллиардов комочков влажной, горячей плоти – которые, упиваясь своим могуществом, как будто смеялись над извечным стремлением друг к другу Энергии и Земли: рубящими контактами безжалостно рассекали пульсирующие электрической кровью артерии, загоняли ее в глухие керамические мешки конденсаторов, дробили, резали, сплющивали стройное и гибкое тело электромагнитной гармоники в преобразовательных мясорубках, замуровывали ее игривое, чувственное течение в толщу непроницаемых диэлектриков… Земля терпеливо ждала. Большие числа были на ее стороне: очень много времени, очень много пространства, очень много электричества, очень много живой, разумной – и потому часто ошибающейся – плоти… Плоть могла ошибиться один-единственный раз – времени в миллиардные доли секунды, за которые еще можно было спастись – исправить ошибку, – для плоти не существовало. На один ослепительный миг электрическое сердце и черное мясо Земли соединялись иллюзорно коротким, упоительно влажным мостком – и электронный ураган с ревом обрушивался в вожделенную бездну и мириадами своих составляющих растворялся в породившем его земном естестве. Электричество и приявшая его плоть возвращались домой – чтобы после дальних и долгих странствий и лет опять и по-новому возродиться…
Николай медленно переступил через высокий порог. Матовые отблески люминесцентных светильников быстро тонули в заплетенной синими лианами кабелей сумрачной глубине. Низко гудели трансформаторы – безжизненно ровным, угрожающим жизни гулом. Он сделал шаг в сторону, освобождая проем для света из зала, – и наткнулся подъемом ноги на приподнятую над полом поперечную стяжку каркаса. Носок скользнул дальше – почти невесомо ударился обо что-то скользкое, твердое… это что-то легко поддалось, лязгнуло, со стеклянным рокотом побежало, часто постукивая, в темноту… Он вздрогнул и, протянув руку назад, нашарил на стене и снял с гвоздя переноску. Вилка с сухим щелчком впилась в заглубленное донце розетки. Мутно-желтое, с темным глазком пятно эллипсируя заметалось по полу – выхватывая бетонные крошки, огарки спичек, растоптанные окурки, молочно-белые трубочки кембриков… наткнулось на что-то сверкнувшее зеркалом – промахнулось, коротко высветив подошву опоры, – маятником качнулось назад…
Метрах в трех от него, под толстым, как бревно, разноцветным жгутом, лежала пустая бутылка из-под водки.
Он осторожно выкатил ее из-под кабеля, поднял – когда нагибался, кровь бросилась в голову, лицу стало жарко – и несколько секунд, не отрываясь, смотрел на узорчатую,
Ему казалось, что от стоявшей в его кармане бутылки плотными волнами расходится острый водочный запах. Он вернулся в дежурку, выдвинул ящик стола, без стука положил бутылку на дно и осторожно задвинул ящик обратно. Бутылка все же перекатилась – ему показалось, гулко, как в бочке, – и он невольно напрягся. Потом вытащил сигарету, закурил и, поставив локти на стол, обхватил руками горящую голову.
Бирюков не только поправился дома – сто пятьдесят, – но еще и принес бутылку с собой. Оставшиеся триста пятьдесят выпил за полтора-два часа – а может быть, и не триста пятьдесят, а все пятьсот, сто пятьдесят могли быть из другой бутылки. Ни в какой туалет он мог не ходить – когда сильно под газом, не тянет. То, что рубильник был выключен, он конечно запомнил, но проверять после поллитры не стал. Два часа – это не семь часов, тем более что за бутылкой они пролетели минутами. Он помнил, что расписался: «Принял», – и помнил, что рубильник был выключен. Спьяну – если чувствуешь себя хорошо и некуда деться – бывает, что хочется поработать. Бирюков помнил, что линия обесточена, спирт законсервировал эту мысль, и отсоединил коробку разъема. И электричество бросилось в землю, в клочья разрывая предохранители и Бирюкова.
Николай почувствовал, что ему надо куда-то идти. Он встал и пошел в туалет. Делать ему там было нечего, он постоял в холодном кафельном полумраке – в уши, спасительно усыпляя сознание, царапалось монотонное журчание проточной воды, – дождался Пилюгина из цеха – курносого, лохматого, синеглазого, – Пилюгин спросил: «Ты чего, с бодуна, что ли?» – он понял с трудом, не то кивнул, не то мотнул головой… вернулся в дежурную комнату. Он убил. Он засунул руки в карманы, сжал кулаки и какое-то время стоял, перекатываясь с пяток на носки и обратно. Всё было всё равно. Надо уходить. Невозможно было ни стоять, ни сидеть на месте. Надо было куда-нибудь идти не останавливаясь – чтобы каждую секунду вокруг него что-нибудь изменялось. Таких понятий, как смена, Немцов, показатели контрольных приборов, больше не существовало. Все это было никому не нужно. Он механически оделся – куртку не застегнул – и невидяще пошел к выходу. У открытой двери кабинета Немцова рефлекс заставил его остановиться. Немцов сидел за столом, что-то писал – седеющий горб головы между остроугольно вздернутыми плечами. Николай вошел и с порога сказал:
– Я пойду.
– Гра-га-га? – сказал Немцов. Лицо его было непонятно.
– Не могу, – сказал Николай – что-то говорило внутри него. – Я пойду.
И пошел.
– Ди-ди, – сказал Немцов ему в спину.
Он вышел на улицу – мороз царапнулся в грудь, плеснул колючей волной в лицо. Пелена в мозгу сразу как будто пыхнула клочьями – полетели обрывки мыслей, самое главное стало ослепительно ясно: он включил рубильник и убил человека. Что делать? Что делать? Что делать? Пока идти… он чуть не налетел на ярко-синюю на белом снегу фигуру. Фигура издала непонятный звук. Он сморгнул и увидел Наташку.
– Привет!
В нем вдруг вспыхнула ненависть – оттого, что его задержали… лицо яркое, накрашенное розовым, синим, алым, какими-то блестками, груди вытаращены арбузами…
– Здравствуй.
Он хотел пройти мимо. Она – плотоядно сверкнув зубами – заступила ему дорогу. Он с трудом удержался – не схватил за плечи и с размаху не отшвырнул ее в снег – валя с ног, чтобы она упала навзничь, плашмя, бревном…
– Ну, чего?! – рявкнул он.
– Ты что?… – кажется испугалась она.
– Че-ло-ве-ка убило, – яростно отчеканил он, отталкивая глазами ее лицо.
– Я знаю… – У нее дрогнули карминовые пухлые губы, круглые голубые глаза стали еще более круглыми, испуганными и глупыми… и чуть не плачущими. – Я знаю… Жалко как…
Вдруг он понял, что ей действительно жаль Бирюкова… что она добрая, хорошая баба, – все хорошие, один он – дерьмо, человека убил и теперь выплескивает на всех хороших, добрых, неубивавших людей свою мерзость и злость… В нем поднялось такое отвращение к себе, что заплясало лицо, он собрал все свои силы, чтобы не броситься опрометью бежать – туда, где не будет видно и слышно никого, ничего, – и пробормотал: