Mea culpa
Шрифт:
– …виноват в том, что я врубил ток и не предупредил его. Я не подумал о человеке, мне было – наплевать на него… я думал о какой-то херне, моя жизнь была в безопасности – моя! – а до чужой мне и дела не было… Ну, я не знаю, что тут понимать. Я дома, когда проводка открыта, пробки выбиваю – мало ли что, вы с Сережкой крутитесь тут, – дома, где говенные двести двадцать и под ногами паркет! А на работе, где триста восемьдесят и на каждом шагу земля, я врубил ток и ничего не сказал. Я думал… о птичьем рынке!
На мгновенье – кольнуло – стало жалко Сережку… Света
– Ну ладно, хватит. Оставайся при своем мнении. Этого вашего… Бирюкова все равно не воскресишь. Что теперь делать?
– Не знаю, – помолчав, сказал Николай. Ему пришла в голову одна мысль – все-таки жена действовала на него отрезвляюще. – Вообще-то надо узнать… зависит пенсия от того, был он трезв или пьян.
– Так. – Света смотрела твердо и холодно. – А если зависит?
– Ну… тогда я пойду и расскажу, как было дело. Может, это чего изменит.
Он взглянул на нее – до этого крошку гонял на столе – и поразился враждебному, отталкивающему выражению ее как будто подтянувшегося лица.
– Посидеть захотелось?
И голос, и слова, и интонация, с которой они были сказаны, – все было ему незнакомо. Он равнодушно-обреченно – как на чужую – посмотрел на нее.
– Если посадят – сяду.
– Псих!… – взвизгнула она; лицо ее искривила злая, презрительная гримаса. – Пьяницу пожалел… а сына – не жалко?!
Он несколько секунд помолчал – его оглушила эта незнакомая женщина.
– Я его бабу и дочку без куска хлеба не оставлю.
– Все ясно, – сказала Света, кусая губы. – Молодец. Герой. Александр Матросов! Ну, и когда же ты собрался на амбразуру?
Он опять закурил. Все вокруг него рушилось.
– Не знаю.
Вдруг у нее мелко задрожала вся нижняя половина лица, лоб собрался густыми морщинками – от неожиданности он растерялся… – она закусила ярко-белыми, влажно поблескивающими зубами нижнюю губу и горько, с закрытыми глазами заплакала… Он стиснул челюсти так, что скрежетнуло в ушах, – вскочил, побежал вкруг стола, – она тоже вскочила, прижалась к его груди, плечи ее тряслись, от волос пахло теплым, родным, любимым… Он страшно мучился, ему стало безумно жалко ее… но что же делать?!!
– Ну… не плачь, не плачь, – морщась повторял он, безостановочно гладя ее по крупно вздрагивающему, ускользающему плечу. – Ну ладно… – Он сам страшно устал, он сказал это просто так, не зная, что – ладно… промелькнула тоскливая мысль: «да что я, в самом деле, за дурак такой?…» – Не плачь, Светик. Ну… ну не скажу, не скажу. Все, хватит. Ну перестань…
Она оторвалась от него, доплакивая последние слезы, и отвернулась к раковине. Он сел и взял брошенную сигарету. Уже горько было во рту; в кухне стоял голубой туман; вокруг бахромчатого абажура завивались сизые змейки. Света вытерла чашки и повернулась к нему.
– Ладно, пойдем спать. Утро вечера мудренее.
– Пошли. – Он сказал это и вдруг подумал, что не заснет. Страшно хотелось забыться, но спать совершенно не хотелось. Выпить, что ли? В хельге стояла бутылка водки. Это надо пить всю бутылку,
Он сказал это неуверенно: еще никогда в жизни он не принимал снотворного.
– Сейчас дам.
Светка открыла шкафчик со стеклянными дверцами, висевший над холодильником, похрустела в его глубине пластмассой и протянула ему белую маленькую таблетку. Он недоверчиво посмотрел на нее. И от этого он уснет?…
– Что это?
– Димедрол.
Он проглотил таблетку и запил ее из стакана водой. Светка тоже взяла таблетку и запила из того же стакана. Затянувшись в последний раз, он потушил сигарету и приоткрыл оконную раму. Узкая черная щель резанула холодом; за окном, золотистыми в свете окна крупинками, сыпался мелкий снег. От одинокого фонаря по двору тянулись мертвые синие тени. Он повернулся.
– Пошли?…
VIII
С непривычки он спал как убитый – не только Светка, но и Сережка проснулись раньше него. Он полежал с минуту, чувствуя незнакомую кисловатую сухость во рту, – потом отбросил одеяло и сел, расставив голые ноги. Выбежавший из своей комнаты на кухню Сережка круто – как летучая мышь – изменил направление и метнулся к нему.
– Папа, уже десять часов! Собирайся! – Весь он был – нетерпеливое, искрящееся радостью возбуждение.
Николай внутренне вздрогнул – и чуть не застонал от тоски: он совершенно забыл о проклятом рынке! Как хорошо было бы не просыпаться… спать целый день, неделю… всю жизнь…
– Сережка, – сказал он чуть не плачущим голосом. Он видеть не мог счастливое, сверкающее блеском глаз и зубов Сережкино лицо – внутри все прямо переворачивалось. – Сережка… – Как тяжелый камень поднял – и придавил им сына… – Поедем в другой раз… – У Сережки ужасом и тоской налились округлившиеся глаза, задергался игрушечный подбородок. – Ну не могу я сегодня, – взмолился он – и вдруг по-настоящему рассердился: – Ну, не могу! Не хнычь! Подумаешь тоже – трагедия!
Сережка медленно повернулся и пошел в свою комнату – с низко опущенной головой, загребая тонкими, вогнутыми в коленках ногами. Николай приподнялся было за ним – раскаяние, жалость взяли за сердце, – но тут вчерашнее стремительно навалилось на него всей своей как будто окончательно проснувшейся тяжестью, и он со стоном рухнул обратно…
За завтраком сын сидел совершенно убитый. Николай несколько раз через силу – не хотелось ни о чем ни с кем говорить – пытался заговорить, – сын отвечал мокрым, звенящим, обессиленным голосом: «Ну ладно, ладно!…» Светка больше молчала, лицо ее было напряжено, неестественно неподвижно, почему-то с утра подкрашено; на коротких вопросах голос ее срывался… Когда Николай допил чай, поднялся и вышел в комнату, она пошла следом за ним. Глаза ее были круглы от страха.