Меч ликтора
Шрифт:
— Северьян, а кто были те люди? Я понял, о ком он говорил.
— Это не люди, хотя когда-то были людьми и до сих пор их напоминают. Это зоантропы, то есть звери, похожие на людей. Понимаешь?
Мальчик с серьезным видом кивнул и снова спросил:
— А почему они без одежды?
— Потому что, как я уже сказал, они перестали быть людьми. Собака родится собакой, птица — птицей, но быть человеком — это достижение, об этом постоянно нужно размышлять. Вот ты, малыш, размышляешь об этом последние три-четыре года, хотя, наверное, и не подозреваешь об этом.
— Собака просто ищет еду, — заметил мальчик.
— Верно. Но вот вопрос: следует ли принуждать человека думать? Давным-давно
Он кивнул.
— Это потому, что тебе хотелось сбросить бремя мальчика, хотя бы на время. Иногда я пью слишком много вина — это оттого, что мне хочется ненадолго перестать быть мужчиной. Некоторые люди для этого лишают себя жизни. Ты знал об этом?
— Или делают себе больно.
Тон, которым Северьян произнес эти слова, многое мне объяснил: скорее всего именно таким и был Бекан, иначе он не увел бы свою семью в столь далекое и опасное место.
— Да, — ответил я, — так тоже бывает. Но случается, что люди, и среди них есть женщины, исполняются ненавистью к обременительному размышлению, но смерть при этом они вовсе не любят. Они видят животных и хотят стать, как они: знать только инстинкт и ни о чем не думать. А ты, Северьян, знаешь, где у тебя рождаются мысли?
— В голове, — не задумываясь, ответил мальчик, обхватив голову руками.
— У животных тоже есть голова — даже у таких глупых, как раки, быки и клещи. А мысли родятся в небольшой части головы — той, что находится над глазами. — Я дотронулся до его лба. — Если тебе зачем-то понадобится отрезать себе руку, существуют люди, которые умеют это делать. Например, твоя рука сильно болит и никогда не пройдет. Они смогут так искусно ее отнять, что остальному телу никакого вреда не будет.
Мальчик кивнул.
Вот и хорошо. Эти же люди могут вынуть из твоей головы ту самую частицу, благодаря которой ты думаешь. И обратно, как ты понимаешь, вложить уже не в состоянии. А если бы и смогли, ты сам не сумеешь их попросить, поскольку лишишься ее. Случается, однако, что некоторые все-таки просят тех людей удалить эту часть и даже платят им. Они хотят навсегда перестать думать и заявляют о желании отказаться от всего, что создано человечеством. Поэтому к ним уже нельзя относиться как к людям: они сделались животными, хотя внешне похожи на людей. Ты спрашиваешь, почему они не носят одежды? Просто они не понимают, что это такое, и уже никогда не смогут одеваться, даже в холод, хотя лечь на одежду или завернуться в нее они еще способны.
— А сам ты не такой — хотя бы немножко? — спросил мальчик, указывая на мою обнаженную грудь.
Я даже опешил: ничего подобного у меня никогда и в мыслях не было.
— Таково правило моей гильдии, — ответил я. — Мне ничего из головы не удаляли, если ты это имеешь в виду. Когда-то и я носил рубашку… Но ты прав; наверное, я чуть-чуть похож на них, потому что ни разу о ней не вспоминал, даже в самый жгучий холод.
Судя по его взгляду, я только подтвердил его подозрения.
— И поэтому ты убегаешь?
— Нет, не поэтому. Если уж на то пошло, я убегаю по обратной причине. Та часть моей головы, похоже, чересчур разрослась. Но насчет зоантропов ты прав — они бежали в горы именно поэтому. Когда человек становится зверем, этот зверь очень опасен, в населенных местах, например, на фермах, где много людей, таких не терпят. Вот их и оттесняют в горы, а иногда их приводят сюда старые друзья или люди, которым они заплатили, прежде чем лишиться дара человеческой мысли. Они, конечно, могут еще немного думать, как и все животные, — достаточно, чтобы искать пищу в диких лесах и горах, хотя каждую зиму многие из них погибают. Достаточно, чтобы кидаться камнями, как обезьяны орехами, чтобы драться дубинками и даже добывать себе подруг, поскольку, как я сказал, среди них есть и женские особи. Их сыновья и дочери долго не живут, да оно и к лучшему: ведь рождаются они, как мы с тобой, обремененными разумом.
Когда я кончил говорить, это бремя обрушилось на меня с неимоверной силою, и я впервые воистину осознал, что для других оно может быть таким же проклятьем, каким иногда становится для меня память.
Я никогда не был чувствителен к красоте, но красота гор и неба подчинила себе мои размышления, и я, казалось, приблизился к постижению непостижимого. Когда после первого представления пьесы доктора Талоса передо мной появился мастер Мальрубиус — что было выше моего понимания тогда, да и сейчас тоже, хотя теперь во мне возросла уверенность в реальности происшедшего, — он заговорил со мной о кольцевой структуре власти, хотя к управлению я никакого касательства не имел. Сейчас я внезапно осознал, что и сама воля управляема если не разумом, то чем-то низшим либо, напротив, высшим по отношению к нему. Но которым из двух, сказать было чрезвычайно сложно. Инстинкт есть, разумеется, нечто низшее; а вдруг он одновременно располагается и на более высокой ступени, чем разум? Когда альзабо бросился на зоантропов, его инстинкт повелевал ему отобрать у других свою добычу; когда то же самое сделал Бекан, его инстинкт направлял его на спасение жены и ребенка. Двое предприняли единое действие и в едином теле. Что это: согласие высшего и низшего начал где-то в глубинах разума? Или существует только инстинкт, стоящий за всеми действиями разума, так что тот со всех сторон видит лишь направляющую его руку?
Прав ли мастер Мальрубиус, и действительно ли инстинкт есть та «преданность персоне правителя», которая составляет одновременно и высшую, и низшую основу правления? Инстинкт сам по себе не мог возникнуть из ничего — это ясно; крылатые хищники, парившие у нас над головами, строили гнезда, повинуясь инстинкту; но наверняка когда-то было время, когда гнезда не строили, и первая птица, свившая гнездо, не могла унаследовать этот инстинкт от родителей, поскольку те не знали его. Подобный инстинкт не мог развиться и постепенно; навряд ли тысячи поколений птиц приносили в клюве одну веточку, пока какой-то из них не пришло в голову принести две: ведь из одной-двух веток гнезда не совьешь. Возможно, впереди инстинкта идет высший и одновременно низший принцип управления волей. Возможно, и нет. Парившие в небе птицы чертили в воздухе свои письмена, но не мне было их читать.
Дорога, ведущая к седловине, которая соединяла нашу гору с еще более высокой и уже описанной мною, казалось, пролегала над ликом всего Урса, соединяя полюс с экватором; поверхность, над которой мы карабкались, как муравьи, поистине походила на наш вывернутый наизнанку шар. Позади и впереди, насколько хватал глаз, простирались сверкающие снежные поля. Под ними тянулись каменные склоны, подобные берегам скованного льдом южного моря. Еще ниже раскинулись высокогорные луга, поросшие дикими злаками, сквозь которые пестрели пятна полевых цветов; я хорошо помнил другие луга, те, что видел под собой позавчера, и из-под синей дымки, обвивавшей грудь высившейся впереди горы, словно аксельбант, проглядывала их зеленая лента; темный сосновый лес под нею казался черным.