Меч над Москвой
Шрифт:
Ирина без всяких колебаний заявила о своем согласии остаться в Москве. «Я готова», – сказала она и сразу же ощутила, как по ее щекам прокатился холодок, сменившись затем горячей волной. Сердце ее вдруг застучало гулко, тревожно, будто аккомпанируя смятенной мысли: если согласилась вот так вдруг, без боли и сомнений, значит, не верит она, что фашисты захватят Москву. И тут же объяснила это майору: «Извините за мою поспешность. Я хочу сказать, что согласна выполнять самые опасные задания… Но чтоб немцы пробились в Москву – такого себе не представляю».
«Наш разговор не подлежит разглашению, – строго сказал
Ирина все-таки сказала маме о последнем – о том, что, возможно, ее пошлют в тыл к немцам с важным заданием – именно так истолковала она прощальные слова майора. Лучше бы отмолчалась… Ольгу Васильевну будто ужалили. Лицо ее покрылось бледностью, в красивых глазах полыхнули страх и отчаяние. Изменившимся, каким-то потухшим голосом она спросила у Ирины:
«У тебя сердце есть?.. Есть у тебя сердце или вместо него холодный камень?..»
«Есть, мамочка, у меня сердце, есть, роднуля, не волнуйся», – ответила Ирина, чувствуя, что поступила как-то не так.
«Если есть сердце, так разума нет!.. Ты подумай только: мы втроем воюем – отец на фронте, я в военном госпитале бойцов возвращаю в строй, а ты делаешь мины… Зачем же взваливать на себя еще и непосильное?»
«Фашисты под Москвой, мама! Все должны делать непосильное! – отпарировала Ирина. – И не надо играться красивыми словами! Это тебе не идет!»
Да, лучше бы отмолчалась… Случилось неожиданное: Ольга Васильевна вдруг сделала к дочери шаг и ударила ее по щеке. Такого между ними еще не бывало. Ирина, оглушенная, с воплями убежала в свою комнату, а Ольга Васильевна захлебывалась в слезах на кухне…
Что же теперь будет? Мать уже несколько дней не появляется дома и не звонит по телефону, как бывало раньше. Ирина в одиноком отчаянии тоже не звонит ей в госпиталь и все мучительно размышляет над тем, как помириться с матерью, и о том, что она никогда не откажется от своего обещания, данного майору-чекисту. Только не позабыл бы он о ней.
От этих смятенных мыслей Ирину оторвал дядя Коля – сутулый, с дьявольски заросшим лицом мужичишка древнего возраста. Он притолкал по рельсам тележку, чтоб забрать с приставленной к станку полки готовые, проверенные мастером корпуса мин. Ирина выключила мотор и помогла старику загрузить тележку. Подсчитала количество сделанного, чтобы записать в рапортичку, и только сейчас почувствовала: от усталости у нее подкашивались ноги и неумолчно шумело в голове. К счастью, ее смена подходила к концу, да и норму выработки она уже перекрыла.
Присела на колоду-подножку, чтобы передохнуть, и в это время к ней подошла Надя, поигрывая с веселой загадочностью своими косоватыми глазами.
– Ты помнишь, как сунула записку в ящик с минами? К фронтовикам? «Бейте врага, не жалея мин. Мы вам изготовим их сколько понадобится…» Не забыла? «Московские девчата» – подписала.
– Ну, помню, – устало ответила Ирина.
– Пришел ответ! – Надя достала из кармана телогрейки конверт и, улыбаясь во все лицо, помахала им перед носом Ирины.
– Давай поместим его в стенгазету, – с безразличием предложила Ирина.
– Этого мало! – засмеялась Надя. – Тут один минометчик в женихи набивается. Просит прислать ему фотокарточку самой красивой нашей девушки. Хочет переписываться с ней. – И, достав из конверта исписанный лист бумаги, начала читать: – «Дорогие девчата! Спасибо вам за мины, которыми мы громим ненавистных хвашистов! И благодарствие вам за адрес вашего комсомольского штаба. Командир вручил мне вашу писульку, потому как я один из нашего минометного расчета ни от кого не получаю писем: моя родная Беларусь оккупирована врагом, и я вижу ее только во сне. А так хочется получать письма! Вот и надумал поклониться вам: может, среди вас есть красивая горюха, которой некому писать писем. Так пусть напишет мне и пришлет фотографическую фотокарточку. Я хлопец тоже видный, не из трусливых, в армию пошел добровольно, пользуюсь в расчете, да и во всем нашем гвардейском взводе, авторитетом как лучший стреляющий, за что и награжден высокой правительственной наградой – медалью «За боевые заслуги».
Желаю вам еще больше ковать мин на погибель хвашистам! И будьте спокойны, не сумлевайтесь в нас. Мы скорее погибнем, чем пустим врага в Москву!
Жду ответа, как соловей лета! И посылаю вам на память свою фотографическую фотокарточку, точно такую, какая вклеена в мой комсомольский билет. В жизни я не такой замухрышка, а вполне мужественный…
Гвардии боец-минометчик, орденоносец
Алесь Христич».
Ирина и Надя, взволнованные, молчаливо рассматривали при свете закрепленной на станке лампы крохотную фотокарточку, на которой был изображен тощенький, лет семнадцати паренек в красноармейской гимнастерке, воротник которой был слишком велик для его тонкой, почти детской шеи. Светлые глаза паренька под чуть приметными бровями смотрели с удивлением, будто видели что-то необычное, а все его лицо с беспокойным выражением светилось трогательной юношеской чистотой и чуть брезжущей самоуверенностью.
Рассматривая фотографию, Ирина ощутила, как глаза ее заволакивались горячей слезой, как подступал к горлу тугой комок, а сердце зашлось в жалостливой боли. Ей неведомо было материнское чувство, но именно оно запульсировало в ней сейчас со всей остротой, необъяснимо утопило в себе ее мысли, растворило всю ее, будто унеся из бытия… Неизмеримы глубины женского сердца…
Нечто подобное испытывала, видимо, и Надя, ибо заговорила она после длительного молчания пресекающимся, все еще простуженным голосом:
– Ужас… Даже дети воюют… Совсем еще мальчик…
– Письмо и фотографию надо обязательно поместить в стенгазету, – строго сказала Ирина, пряча от Нади глаза; она почему-то стеснялась показать подруге свое волнение, душевную боль, вызванные письмом – таким обжигающим, пусть и случайным осколком необъятной человеческой беды, которую принесла война.
– А если все наши девушки начнут писать ему письма? – встревожилась Надя.
– Пусть пишут, вреда от этого не будет.
– Но ты-то напишешь?