Мечников
Шрифт:
Тут они и проехали…
Лев Львович ускакал верхом, словно посланный с донесением гонец. Александра Львовна с Ольгой Николаевной сзади — делятся житейскими заботами.
А впереди, в таком же шарабане, запряженном одной лошадью, совершается главное.
Ярко светит солнце. Очень ярко. Это видно по фотографии, запечатлевшей момент их выезда. Фотография передержана и потому чересчур контрастна. Лошадь кажется вороной, хотя она, видимо, более светлой масти; ее бок отливает на солнце. Серый сюртук Мечникова кажется черным, почти таким же, как его черная шляпа; короткая седая борода лишь подчеркивает строгость его фигуры. А бороды Толстого почти не видно — она сливается с белой блузой; шляпа на нем тоже белая, широкополая, отбрасывающая на верхнюю часть лица резкую полосу тени —
К счастью, мы достоверно знаем, что это не так. Они действительно сидели в этом открытом тесном шарабане и вели свою главную беседу.
Можно лишь пожалеть, что не записывал за ними стенограф; что не присутствовал пунктуально фиксировавший все слетавшее с уст Толстого Маковицкий; что не слышали их тоже фиксировавшие (хотя и не так подробно) Гольденвейзер и Гусев…
Нет, не то чтобы мы ничего не знали об этом разговоре… Мечников через три года изложил содержание беседы в своих воспоминаниях; кое-что с его слов сообщила Вере Александровне Чистович Ольга Николаевна. А Толстой уже на следующий день стал пересказывать окружающим, не раз возвращался позднее — через полгода и год, и тут уж не упустили случая, записали все: и Маковицкий, и Гусев, и Гольденвейзер, и сменивший отправленного в ссылку Гусева Булгаков. Да и сам Толстой обронил несколько строк в дневнике. Но как по-разному запомнился главный разговор его участникам!..
«Только что мы выехали за ворота усадьбы, как он повел, очевидно, уже ранее продуманную речь, — писал Мечников. — „Меня напрасно обвиняют, — начал он, — в том, что я противник религии и науки. И то и другое совершенно несправедливо. Я, напротив, глубоко верующий; но я восстаю против церкви с ее искажением истинной религии. То же и относительно науки. Я высоко ценю истинную науку, ту, которая интересуется человеком, его счастьем и судьбою, но я враг той ложной науки, которая воображает, что она сделала что-то необыкновенно важное, когда она определила вес спутников Сатурна или что-нибудь в этом роде. Истинная наука прекрасно вяжется с истинной религией“».
Так вот что, оказывается, сказал Толстой! Или чтобы быть предельно точным: так вот, значит, как Мечников понял сказанное Толстым! (Хотя, по-видимому, Илья Ильич передает слова Льва Николаевича с большой точностью. О науке говорится как о живом человеке — она воображает; так мог сказать только Толстой.)
«Когда он кончил, — продолжал Мечников, — я сказал ему, что наука далеко не отворачивается от вопросов, которые он считает наиболее существенными, а старается по возможности разрешить их».
И Мечников стал излагать свои взгляды о том, что «человек — животное, которое унаследовало некоторые черты организации, ставшие источником его несчастий», о краткости жизни, страхе смерти и путях его преодоления…
…Да Толстой ведь все это знал!
Из его же, Мечникова, дважды прочитанной книги…
…Но если бы ему было известно, с каким придирчивым вниманием Толстой изучал его труд! Увы, получив от Мечникова книгу, Лев Николаевич ничего ему не ответил. Но зато Илья Ильич знал о статье того самого Мирского, в которой говорилось, что Толстой книги не читал и читать не станет… Пройдет еще часа три или четыре, и Мечников скажет Льву Николаевичу, что именно по этой причине не решился послать ему другое свое философское сочинение — «Этюды оптимизма». И что же Толстой?.. Смутится? Станет уверять: читал, мол, вашу книгу, напутал все этот Мирский?.. Ничуть не бывало! Он рассмеется!.. Рассмеется и скажет: «Спасибо, что вы простили мою неучтивость и все-таки приехали».
…Итак, пока шарабан пылил по успевшей просохнуть после утреннего дождя дороге; пока лошадь, пробежав по мостику через Кочак, подымалась на холм, а потом спускалась вдоль узкой полоски леса, Илья Ильич говорил, говорил не умолкая, говорил торопливо, заметно нервничал, спешил, хотя и не знал, что до Телятинок так близко и что Лев Николаевич отвел на этот самый главный разговор столь короткое время…
О, Толстой превосходно знал, что делал! Ему ведь ничего не стоило проскочить поворот к Чертковым и покружить по окрестным дорогам столько, сколько бы
Но ему не захотелось этого…
Ведь разбросать на полях задевшей тебя книги язвительные реплики легче, чем возражать ее автору, да еще оставаться при этом в роли гостеприимного хозяина!..
Толстой держал поводья и внимательно слушал.
Внимательно? Да — если верить Мечникову. Но Толстой просто молчал — если верить Толстому…
Но если верить Толстому, то речь у них вообще шла не о том! То есть о том, конечно, — о чем еще могли вести они главную беседу! О науке, религии, смерти, нравственности. Но не так все это началось, не с того… Если верить Толстому…
«Я начал разговор с того, как тяжело иметь слуг, — рассказывал Лев Николаевич. — Иногда старик слуга ходит за молодым. Мечников мне ответил: „Да, я расскажу вам вот какой случай…“ и рассказал, как у его знакомой семьи французского буржуа, живущей в своем поместье, кажется, где-то недалеко от Парижа, у всех членов семьи стали часто повторяться заболевания аппендицитом. Знакомые эти просили Мечникова приехать к ним, чтобы постараться найти причину этих заболеваний. Мечников поехал и, осмотрев все у них очень внимательно, сказал им: „Ничего нет удивительного, что вы хвораете: вы едите испражнения своих слуг“. Оказалось, что в доме не было устроено для прислуг отхожих мест, и они для своих надобностей пользовались огородом. Рассказав это, Мечников прибавил: „Вот видите, наука приходит к тем же выводам“. Это en toutes lettres. [40] И, представьте, он прислал мне свою книгу, [41] и там рассказан этот случай, и повторяется это там в тех же выражениях. Я и замолчал… Он — милый, простой человек, но как бывает у людей слабость — другой выпивает — так и он со своей наукой».
40
Буквально так (франц.).
41
Речь уже идет о второй книге, «Этюдах оптимизма».
Вот как выглядит эта встреча в пересказе Другой Стороны, изложенном А. Б. Гольденвейзером! Примерно то же самое Мечников прочел у «одного приближенного Толстого» [42] и счел нужным привести свой вариант разговора об аппендиците (который, разумеется, повторялся в семье, а не по нескольку раз у членов семьи) и попрекнул «приближенного» за то, что тот придал его словам «совершенно неверный характер чего-то совсем бессмысленного». Мы привели это место в изложении Гольденвейзера, из которого видно, что характер «чего-то бессмысленного» придал его словам сам Толстой. Кстати, в «Этюдах оптимизма» Мечников действительно пишет, что плохое отношение к прислуге «безнравственно с точки зрения блага самих хозяев». Но случая с семейством знакомого буржуа, да еще «в тех выражениях», в книге нет. Толстой тут малость присочинил.
42
Кого именно, нам выяснить по удалось.
Да и вспомнил-то он этот эпизод лишь пять месяцев спустя (запись Гольденвейзера относится к его приезду в Ясную Поляну 4–5 октября). Маковицкий записал рассказ Толстого уже 1 июня, и запись эта передает более непосредственную реакцию Льва Николаевича на встречу с Мечниковым.
«Л[ев] Н[иколаевич] рассказывал, что когда они ехали с Мечниковым вдвоем, то он начал говорить Мечникову о науке, желая узнать его религиозно-нравственные основы, и увидел, что у него никаких религиозно-нравственных основ нет. „Я ему начал говорить: вы ведь знаете, как я себе представляю знания? В виде сферы, из центра которой идут радиусы. Они (могут быть) бесконечны, так и знания одни (могут быть) бесконечны. Для верности формы сферы нужно, чтобы радиусы были одинаковы, а здесь как же может быть, когда радиуса знания своего народа никакого нет, совершенно не знают меньших братьев, какое же это может быть знание?“ Когда я ему это сказал, он ничего не возразил. Из этого я понял, что ему совершенно неинтересна религиозно-нравственная сторона. Я ого не виню ни капли, потому что он очень милый человек, понятный, он всю свою жизнь посвятил своей науке».