Мечты и кошмар
Шрифт:
Идея, в общем, осталась той же. События, большевизм, эмиграция — лишь сначала выбили ее из колеи; но постепенно не то идею начали приспособлять к событиям, не то обратно, и евразийство стало расцветать. Идеологическая путаница, на которую указывают оба критика «Совр. Зап», пока, до времени, еще не мешает евразийцам занимать некоторые умы и соблазнять кажущейся новизной: но, конечно, дать жизнь серьезному движению короткая и путаная идеология не может. В лучшем (для него) случае, евразийство сольется с православно-националистическим течением. А вернее — медленно истощит себя в повторениях: первые признаки этого процесса уже налицо.
Я упомяну только еще о двух, последних, статьях, — М. Вишняка и Ст. Ивановича, — для того, чтобы стала ясной некая цельность
Конечно, такое единоволие еще только отрицательное. Тем, кто спросит меня, есть ли в «Совр. Зап.» и положительное, действительно очень важное, единоволие внутреннее, — я скажу, что оно всегда и везде «искомое», но там, где присутствует первое, внешнее, — непременно существует, хотя бы в потенции, и второе. По нашим временам две отделяющие линии особенно важны, нужны прежде всего; и если они зыбки и туманны — ни о чем более серьезном не приходится и говорить.
Заканчиваю мой беглый обзор любопытнейшей рецензией Ст. Ивановича, которой, кстати, заканчивается и вся толстая книга вашего толстого журнала.
Ст. Иванович — ценный сотрудник-союзник «Совр. Записок». Он работает над проведением демаркационной линии налево — с настойчивостью и талантом, не уступающими Талину; а утешительной резкостью превосходит, пожалуй, М. Цетлина и других. Конечно, и в рецензии на «Zum Kongress in Marseille» он остается верен себе. Но любопытно, что он берет на этот раз, своей опорой… старика Каутского. Слова и суждения последнего о большевиках и большевицкой России так глубоки и так «убедительны в своей простоте», что можно пожалеть среднюю русскую публику, для которой одно имя Каутского — пугало. Как удивились бы многие либеральные и нелиберальные консерваторы, услышав, что Каутский, ничтоже сумняшеся, называет большевиков «мошенниками» и предлагает их — «свергнуть!». Столь прямо не во всякий час скажет и либерально-консервативная газета. Но Каутский не боится даже своих «товарищей»: и эти, не смея заткнуть ему рот, «в величайшем смущении перед странными, просто страшными его словами и предложениями», только лепечут какие-то банальные сомнительности, над которыми Ст. Иванович остроумно издевается.
Суждения Каутского относительно ближайшего будущего большевицкой России также поражают своей трезвостью и остротой: слишком привыкли мы к наивно-безучастному непониманию «иностранцев». И, действительно, жаль, что Ст. Иванович, по недостатку места, не сказал подробнее о прогнозах этого крупного антибольшевика-социалиста.
Содержание 25-й книги «Совр. Записок» в полноте мною не исчерпано. Статьи, которые я прохожу молчанием, не меняют, однако, того общего облика книжки, который мне хотелось подчеркнуть. Я не называю данный номер самым удачным из всех, ранее вышедших. Его перегрузка, может быть, чрезмерна, а с художественной стороны, — он слабее предыдущего и, особенно, 23-го. Но одно несомненно: каждая новая книжка нашего единственного «толстого» журнала, — и более удачная, и менее, — в высшей степени интересна; так интересна, как не были, пожалуй, русские журналы начала века — в России.
СПОСОБНЫМ К РАССУЖДЕНИЮ
В среднем слое эмиграции много не политиков, не журналистов, а «просто людей»; в газетах они не пишут и возражать или задавать мне вопросы могут только частным образом. Но как раз к этим «просто людям» я всегда и обращаюсь, и было бы несправедливо оставлять их недоумения без ответа. Он и не труден: примитивные до наивности, вопросы эти очень сходствуют, повторяются, сводятся почти к одному и тому же. Но по существу они не лишены значительности.
При внимании, из самой повторяемости можно сделать интересный вывод. Можно проследить, например, каким путем человек, ни малейшего политического credo не имеющий, подходит к «правым» эмигрантским группировкам. Мне ясно, что первый соблазн, первое, что его к ним влечет — это громкие слова о «непримиримости», на которые в правой стороне не скупятся. Человека с простыми чувствами, и тоже к большевикам непримиримого, это, прежде всего, успокаивает. Потом является доверие, потом, мало-помалу, вера в исключительный патриотизм таких явно непримиримых… С патриотической же точки зрения (незаметно перешедшей в националистическую, но кто разбирает?) уже легко принимается и все остальное: любящий Россию должен ненавидеть революцию (ибо она — большевики), ненавидеть все «левое» (ибо из левых — большевики), бороться за Россию, все равно какую, лучше за старую (тогда, наверно, не было большевиков) и т. д., и т. д.
Вот, в грубом виде, психологический примитив, из которого исходят наивно-недоуменные, ко мне обращенные, вопросы. Их все можно свести в одно и формулировать следующим образом: как я, при моей непримиримости (в ней спрашивающие, слава Богу, не сомневаются), говорю то, что говорю о демократии, о революции, иду против союза «Возрождения» с его Вождем и Съездом, «критикую» белую армию и т. д.? Как это может быть?
Отвечаю совершенно прямо: это не только может быть, но иначе и не может быть. Только так можно говорить, так думать — при действительной непримиримости; и только из таких мыслей и убеждений она, действительная, и вытекает.
Недоумевающим искренно, — и способным к рассуждению (верю, что они есть), — я попытаюсь объяснить это как можно проще.
В любви к отечеству и своему народу — мы не отделяем себя от них. Я не могу себе представить, чтобы жизненно-ценное для меня — не было ценностью и для моего народа. Я не могу не считать благом для него то, что считаю насущным благом для себя. Свобода — одна из ценностей наиболее бесспорных. Но будем осторожны и точны: я говорю не об отвлеченном понятии, а о том реальном maximum'e общественной и личной свободы, который находится в соответствии с данным моментом истории и есть необходимое условие жизни всякой страны. Как я могу не желать и для моей страны современного maxi-mum'a свободы, если я желаю ей жизни? И могу ли я «примириться» с теми, кто осуществляет для нее maximum рабства, т. е. определенно ставит ее в условия смерти?
Царский режим не был maximum'oм рабства. Но он не имел в себе, — и не мог иметь, — той высшей, во времени, меры свободы, которая необходима для жизни, для движения вперед. Уже поэтому самое желание вернуть царя России — знак неподлинной, или незрячей, любви к России. А практически это желание — неисполнимо. Я не говорю, что в России отныне и довека не будет монархии: я этого не знаю. Но знаю твердо, что усилия сегодняшних монархистов, «остатков» старого самодержавия, успеха иметь не могут. Ни свергнуть большевиков, ни даже бороться с ними под самодержавным знаменем нельзя: борьба есть «противопоставление»; а как противопоставить — подобное? Великому угнетению — угнетение, только меньшее? Неограниченной власти — подобную же, только менее бесчеловечную? Из такой борьбы заранее вынимается пафос, вдохновение, как, впрочем, из всякой борьбы за старое, — испытанное, отошедшее и еще не забытое. А большевики новее самодержавия. Они — сегодняшний день, самодержавие, монархия, — вчерашний.