Мечты о женщинах, красивых и так себе
Шрифт:
Тут оратор харкнул, да так громко, что у него затрещала барабанная перепонка. Посмаковав нелепый шарик флегмы, он отложил его в сторону.
— Что до Луизы Лаббе, — молвил он, — она была великим поэтом, великим стихотворцем, возможно, одним из величайших поэтов всех времен, поэтом физической страсти, страсти всецело и исключительно физической. Ей неведома была любовь, из которой изгнано тело, в которой тело принесено в жертву. Плевать она хотела на шансондетуалевские нежности, да и на ностальгию Дуна по «красавице Доэтте» — тоже. Но вот что она знала, и на что ей было не наплевать, и что она сумела запечатлеть в нетленных стихах…
Альба сложила ноги, на этот раз она подобрала их под себя, и слушала, у него был приятный голос, и не прерывала его.
Потом, спустя некоторое время, она перестала слушать. Он уже почти разделался с ирреальными координатами, он говорил: «И поэтому мы их выдумываем», когда она перестала утруждать себя, перестала вслушиваться в его слова. Потом и он, ощутив, что она ушла в себя, перестал говорить. Они продолжали сидеть молча, вовсе не смущенные этим
Альба, наперекор здравому смыслу, позволила себе углубиться в изучение того, как были доселе истрачены ее дни, как была истрачена она сама, как она была истрачена и почти, так представлялось и ей самой, и многим из тех, кто ее знал, уничтожена ушедшими днями. Грядущие дни не принадлежали ей, она не могла их тратить, они лежали перед ней бесполезной пустыней. Она заработала свои дни. И она же была истрачена богатством дней, принадлежавших ей не раньше, чем она их заработала и выхолостила. Она была истрачена в триумфальном завоевании дней. Бедная днями, она была легкой и полной света. Богатая днями, она была тяжелой и полной тьмы. Жизнь есть обретение тяжести и тьмы и овладение днями. Естественная смерть есть черное богатство дней. Сияющая бедность днями есть не записанная нотами музыка, необходимая для тою, чтобы продолжать жить и быть в состоянии умереть, то есть музыка не принадлежащих ей дней, каждый час которых слишком многогранен, чтобы им можно было овладеть. Создавая версию каждого часа и дня, она сплетала из них гротескную песнь, она вынужденно несла на плечах каждую версию и каждую песню, растущую тяжесть тьмы, она нанизывала на нитку бусины приобретенных, выхолощенных дней. Она осыпала бранью необходимость, непоколебимую традицию жить до самой смерти, заставлявшую ее исчислять и записывать нотные значки дней. Тяжкий мрак плотской привычки. [398] Истребить необходимость, оставаться легкой и полной света, распрощаться с компанией прилежно умирающих, перестать следовать за ними по пятам, перестать переходить, согласно их законам, от тяжести к тяжести и от темноты к темноте, пребывать легкой и полной света, в лоне музыки неотзвучавших дней… Она была камнем, лишенным дней, покоящимся на дне бурной реки, которую ей не нужно укрощать. Одна, не томящаяся одиночеством, безразличная, зависшая в кипящей стихии, где она одна бездвижна, свободная от необходимости вносить лепту вдовицы в ненасытную череду дней. Дни, если они не раскрыты и не расчерчены, не истратят ее. Они распадутся в своей полноте, неисчисленные. Она пребудет неотягощенной и неомраченной.
398
Отсылка к «Исповеди» Блаженного Августина.
Белый Медведь, перестав отдыхать и перестав говорить и покончив с куском торта, беспокойно заерзал на месте. Он начал горячиться. Великий жар, никогда не утихавший внутри этого мужчины, снова давал о себе знать. Он сказал, что он navre [399] и ему надо идти, он обнаружил, взглянув на часы, что ему действительно пора, а иначе он пропустит автобус, и семья будет волноваться. Вдобавок ко всему его треклятая хворая сестра примется шумно требовать свою дерьмотворную смазку. Было необычайно приятно с ней побеседовать. Когда ему выпадет счастье видеть ее снова?
399
Огорчен (фр.).
— Да, — сказала Альба, — пора идти. Сегодня вечером у меня гость, и я должна быть дома. Утром надо будет разобраться со священником и съездить в город за платьем, так что лечь спать придется не поздно. А днем, разумеется, примчится ваш драгоценный Белаква, расточая глубокомысленные трюизмы. Наконец вечером я собираюсь на прогулку с Венериллой.
В конце улицы они расстались. Альба села в трамвай, и, подобно сезанновскому чудовищу, он умчал ее вдаль — он увез ее в темноту Нассау-стрит, тяжело вздыхая и вряд ли задумываясь о том, какую хрупкую принцессу (всего-то за билетик в два пенса!) препоручила его заботам судьба. Старый несчастный Б. М. грустно потащился в сторону пристани. Нельзя было терять ни минуты, ведь он еще должен был купить бутылку шампанского.
Принимая во внимание, что теперь мы более или менее готовы к тому, чтобы Белаква и Альба по крайней мере встретились, по меньшей мере поздоровались, провели некоторое время бок о бок и, оказавшись не в состоянии слиться, отказались бы, в виде исключения, от старой нежной песни вечной неудачи, то ли потому, что оба они, каждый по-своему, были сделаны из более прочного материала, чем любая из пчел в пчелином сгустке во сне д'Аламбера, [400] то ли потому, что они не испытывали особого желания сливаться, или потому, что сама непродолжительность их смежности не позволила бы вывести привычную для любовной связи суммарную 1, или же потому, что они пережили несколько исходов настолько сложных и разнородных, что скорее предпочли бы, чтобы их беды развивались раздельно и неодновременно, по обе стороны изгороди, нежели, вопреки их различиям, объединились в хлюпающей луже бесцветной патоки, которая, по обыкновению, сопутствует подобным романтическим историям, — причину ищите сами, дайте волю воображению; итак, принимая во внимание, не откажем себе в удовольствии повторить столь дивный оборот, что именно сейчас нам выпал случай соединить двух этих одиноких птиц, по крайней мере, дать им шанс
400
Подразумевается сочинение Дени Дидро «Сон д'Аламбера».
Но даже и до законченного бумагомарателя, несмотря на весь его ужас перед чопорностью и хвастовством ficum voco ficum [401] доходит громкий крик и настоятельный совет заткнуть дыру красноречия, закрутить все краны, заглохнуть, затихнуть и замолчать. Ренегат повинуется и, страшно нахмурившись, с великой неохотой втаскивает себя за волосы в геенну narratio recta. [402]
Мы и понятия не имели, что ars longa [403] так похоже на Malebolge. [404]
401
Фигу называю фигой (лат.). Ср. афоризм Эразма Роттердамского: Ficum vocamus ficum, et scapham scapham — Фигу называем фигой, и челн челном.
402
Обычного повествования (лат.).
403
Беккет обыгрывает первые слова латинского изречения Ars longa vita brevis est — Искусство долговечно, жизнь коротка.
404
«Страшные ямы» (ит.) Дантова ада.
Разумеется, он примчался галопом, он, как и следовало ожидать, принесся засвидетельствовать свое почтение, причем в мрачнейшем расположении духа. А все потому, что родной город снова схватил его за глотку, его миазмы чуть не свалили Белакву с ног, желтая болотная лихорадка, которую Дублин приберегает для самых выдающихся из своих сынов, зажала его во влажных медовых ладонях, его душевная температура взлетела как ракета, горячка скоро разожжет в нем костер.
Все прошло более или менее так, как она предсказывала. Из доброты душевной, из сочувствия, которое она вдруг испытала, она спустила на него со своры свои глаза, она дала им картбланш, и вот он уже истекает кровью.
— Я прочитала твое стихотворение, — сказала она своим мягким загубленным голосом, — но у тебя может получиться и лучше. Оно умное, слишком умное, оно меня развлекло, оно доставило мне удовольствие, оно хорошее, но ты со всем этим покончишь.
«Слишком умное» вышло досадной неудачей, и она это почувствовала, она поняла это, как только слова слетели с ее уст, ей даже не пришлось смотреть на его лицо. С ней это редко случалось, такие ошибки инстинкта, но провалы бывают у каждого. Все-таки, тепло укутанные в выверенную фразу и умащенные очарованием ее хрипловатого голоса, два этих слова почти не нанесли вреда ее позициям и вряд ли могли вызвать потрясение у человека, обладающего чувствительностью меньшей, чем ее собеседник, который, как это ему было свойственно всегда, а в эту минуту в особенности, содрогался от сколь-нибудь неосторожного прикосновения, готов был кричать от малейшей царапины.
— У меня уже получилось лучше, — сказал он спокойно.
Волосковая пружина инстинкта заставила ее промолчать, и это молчание, вместе с некой новой чертой в ее облике, молчанием тела, сработало. Это и было то неизбежное осложнение в ходе беседы, о котором она говорила Белому Медведю накануне, в вестибюле гостиницы, сопроводив слова горестным пожиманием плечами, которое так ей шло, увенчивало ее непревзойденным изяществом, то есть, мы имеем в виду, она произвела это пожимание плечами с такой aisance и naturel, [405] что наиболее восприимчивые из зачарованных очевидцев только и могли дивиться этому призрачнейшему из всех призрачных порождений подлинной личности — чары. Цезура.
405
Непринужденностью; естественностью (фр.).
— Лучше, — ее неподвижность вынудила его поправиться, — возможно, не самое верное слово. Когда я говорю, что у меня получилось лучше, я подразумеваю, что достиг более совершенного высказывания, в том смыле, что оно охватывает и проницает стихотворение, которое ты любезно упомянула, но при этом отличается большей умеренностью, меньшей манерностью, большей тривиальностью (ах, Альба, это ведь такое ценное качество), оно ближе к шепоту пушкинских литот. Лучше? По-другому. Я — теперь, а не производное от меня тогдашнего. В этом смыле, а ведь именно такой смысл ты в это вкладывала, у меня получилось лучше.