Медведь
Шрифт:
То есть это Маккаслин и остальные думали, что он белок в лесу ищет. Но Сэм Фазерс был иного мнения, в чем он убедился на третий же вечер. Каждое утро, сразу после завтрака, мальчик уходил в лес. Теперь у него была новая двустволка – рождественский подарок брата; почти семьдесят лет проохотится он с ней потом, дважды сменит стволы и затворы и один раз ложу, так что от прежнего ружья останется под конец только отделанная серебром спусковая скоба, на которой выгравированы имена его и Маккаслина, день, месяц и год
– 1878. Он отыскал заводь и дерево, где стоял в то утро. Отсюда пошел по компасу дальше, неприметно для себя самого становясь настоящим лесовиком. На третий день он разыскал и ободранную колоду, около которой впервые увидел двупалый след. Донельзя уже искрошенная, она с неимоверной быстротой распадалась, в рьяном, почти зримом самоотречении возвращалась в землю, откуда поднялась деревом. Он бродил в зеленом сумраке летнего леса, где сейчас чуть ли не темней было, чем в ноябрьскую серую морось, и даже
– Все еще не показался тебе, – сказал Сэм.
Мальчик остановился. Мгновенье молчал. Потом сказал спокойно – точно прорвало игрушечную запруду на ручейке и спокойно хлынула вода.
– Да. Еще нет. Но где же искать? Я у затона был. И колоду нашел. Я…
– Все так. Не иначе как он тебя видел. Но вспомни-ка про его лапу.
– Я… – произнес мальчик. – Я забыл… Не подумал…
– В ружье все дело, – сказал Сэм.
Старик, сын невольницы-негритянки и вождя чикесо, он стоял у забора в потрепанном, линялом комбинезоне и ветхой пятицентовой соломенной шляпе, головном уборе негров-рабов, и если он и сейчас носил эту шляпу, то именно в знак освобождения. Лагерь – вырубка, дом, сарай и загончик – растворялся в сумерках; над царапинкой, нанесенной лесу майором де Спейном, смыкалась предвечная тьма дебрей. «Ружье, – подумал мальчик. – Ружье».
– Придется тебе выбирать, – сказал Сэм.
На следующее утро мальчик ушел до света, без завтрака, задолго до того часа, когда в кухне подымался с пола, из стеганых одеял, дядюшка Эш и разводил огонь в плите. При нем был только компас да палка от змей. Почти милю он прошел в потемках по памяти. Потом сел на бревно, держа в руке невидимый компас, и потаенные звуки ночи, замершие было при его шагах, воспрянули, засуетились, потом затихли уже окончательно, и совы замолкли, уступая место просыпающимся дневным птицам, и свет забрезжил в сером и влажном лесу, и стала видна стрелка. Он зашагал быстро, но покамест спокойно, на ходу совершенствуясь в лесной науке, хоть еще нечувствительно для себя; он спугнул лань с детенышем, поднял с лежки, подойдя так близко, что увидел, как она мелькнула своим белым зеркальцем, исчезая в затрещавшем подлеске, а за ней и олененок, оказавшийся прытче, чем он думал. Он шел по-охотничьи, против ветра, как научил Сэм, хоть проку сейчас в этом было немного. Ружье ведь осталось в лагере; он добровольно отказался от него, и не простой дебют, вариант избрал тем самым, а принял особое условие, под которым не только ненарушимая доселе медвежья незримость, но заодно и все вековечные правила охотничьей игры теряли силу. Но он не дрогнет, не струсит и тогда, когда страх заполонит его всего: пронижет кожу, кровь, нутро, кости, древней памятью ударив в мозг – но оставив там узкую, четкую, неистребимую полоску трезвой ясности, единственно отличающую его и от этого медведя и от всех иных медведей и оленей, встреченных потом за семьдесят лет. Недаром поучал Сэм: «Бойся. Без этого нельзя. Но не трусь. Лесной зверь тебя не тронет, пока у него есть куда отступить или пока он не учуял, что ты трусишь. А труса медведям и оленям надлежит опасаться так же, как и храброму человеку надлежит опасаться труса».
Он давно миновал заводь и к полудню забрался в неведомую местность глубже, чем когда-либо; теперь он шел, сверяясь и с компасом, и со старыми, оставшимися после отца часами, тяжелой серебряной луковицей. Девять часов назад он вышел из лагеря, до темноты остается восемь, на час меньше. Как поднялся с бревна, когда наконец обозначился циферблат компаса, так и шел с той поры без привала, но тут остановился и огляделся, утирая рукавом пот с лица. Не взял же он ружья, сам отказался от него, покорно, не хныча и не сожалея, раз надо; но, видно, это не все, этого мало. Он постоял минуту – ребенок, чужой здесь, затерянный в зеленом реющем сумраке дебрей без примет. Затем покорился до конца. Часы и компас
– они мешают. Надо совсем чистым. Он отстегнул от комбинезона ремешок, открепил цепочку, повесил компас и часы на куст, рядом прислонил свою палку и вошел в чащу.
Когда он понял, что заблудился, то поступил, как наставлял и школил его Сэм: стал делать круг, чтобы выйти на свой начальный след. Последние два-три часа он шел не очень скоро, особенно с тех пор, как остался без компаса. Так что теперь пошел и вовсе не торопясь, ведь до дерева, под которым рос тот куст, было не так уж далеко; и правда, дерево он увидел даже раньше, чем ожидал, и повернул к нему. Но там не оказалось ни куста, ни часов, ни компаса, и тогда, продолжая действовать, как наставлял Сэм, он сделал новый круг, но в другую сторону и куда больше радиусом, так что общий рисунок кругов должен был пересечься со следом, и, однако же, нигде ему не встретилось ни намека на след, и теперь он шел быстрей, хотя по-прежнему без паники, и сердце билось хоть чаще, но достаточно ровно и сильно, и снова вышел к дереву, совсем уж не к тому: тут рядом лежит рухнувший ствол, которого там не было и в помине, а за стволом сочащееся влагой болотце, не то суша, не то вода, – и, выполняя третье и последнее Сэмово наставленье, он присел на этот ствол и увидел в сырой земле кривую вмятину, двупалый отпечаток, который быстро заполняла вода, вот уже переливаясь через край, съедая очертанья. Он поднял голову, увидал еще один, шагнул, увидал другой подальше и не побежал суетливо, а пошел, поспевая за будто с неба падающими отпечатками, как раз вовремя – пока не потерял их навсегда и сам навеки не потерялся, следуя неутомимо, ревностно, без трепета и колебанья, слегка задыхаясь, с колотящим грудь крепко и часто молоточком сердца – и внезапно вышел на прогалину. Глушь беззвучно ринулась навстречу и сгустилась, оформилась в деревья, куст, часы и компас, сверкнувшие под солнечным лучом. И он увидел медведя. Нет, медведь не явился, не появился ниоткуда – предстал недвижный в стоячих зайчиках зеленого знойного полдня, не громадиной из снов, а каким мерещился наяву или чуть крупнее – размеры скрадены пятнисто-сумеречным фоном – и смотрит. Шевельнулся. Двинулся не спеша через прогалину, на миг облило его горячим солнцем, опять остановился, глядит через плечо. Ушел. То есть не ушел – утонул, без единого движения растворился в чаще, как однажды на глазах мальчика, и плавниками не пошевелив, скрылась, погрузилась в темную глубь омута рыба – огромный старый окунь.
2
И следовало ожидать, что Лев возбудит в нем ненависть и страх. К тому времени ему пошел четырнадцатый. Он уже добыл своего первого оленя, и Сэм помазал ему лицо горячей оленьей кровью, а через год в ноябре он убил медведя. Еще до этого торжественного посвящения он освоил лес лучше многих взрослых охотников с тем же, что у него, стажем. Теперь же не всякий и ветеран-лесовик мог бы с ним потягаться. Он назубок знал местность на двадцать пять миль вокруг лагеря – каждый затон и пригорок, каждое приметное дерево и каждую тропу, и смог бы, не плутая, доставить желающего на любое место и обратно в лагерь. Ему были ведомы звериные лазы, неизвестные даже Сэму Фазерсу; в третью осень он без чьей-либо помощи открыл оленье лежбище и, ни словом не обмолвившись двоюродному брату, взял винтовку у Юэлла и подкараулил на рассвете возвращавшегося на лежку рогача, как, по рассказам Сэма, делали индейцы в старину.
След старого медведя был ему теперь знаком не хуже собственного, и дело не только в увечной лапе. Он моментально опознал бы отпечатки и трех прочих лап, хотя водились в окрестности и другие медведи, оставлявшие следы почти такой же величины, так что требовалось бы наложить след на след, чтобы отличить. Но не в размере лишь было дело. Если Сэм Фазерс был с первых лет его наставником, а приготовительными классами – зайцы и белки опушек, то чаща, обиталище старого медведя, стала его университетом, а медведь этот, издавна одинокий и бездетный, точно сам себя бесполо породивший, – его alma mater.
Теперь ему не составляло труда отыскать двупалый след в десяти, в пяти милях от лагеря, а то и ближе. За три прошедших года он дважды еще слышал со своего номера, как собаки брали этот след, а раз даже наткнулись на самого зверя, и тонко, жалко, почти по-человечески истерично звучали их голоса. Затаясь однажды на лазу с винтовкой Уолтера Юэлла, он видел, как Старый Бен брал длинную полосу поваленного бурей леса. Медведь пронесся локомотивом через, вернее, сквозь кавардак сучьев и стволов с неожиданной для мальчика почти оленьей быстротой, а ведь олень прыжками бы летел над буреломом; мальчик понял тогда – чтобы не дать ему ходу, нужна собака не только исключительной отваги, но и редкостной величины и быстроты. У него был дома помесной породы песик, каких негры зовут сморчками, – крысолов, сам чуть побольше крысы и храбрый до безумия, до дурости. Он взял его на одну из июньских охот и в урочное время, как будто отправляясь на деловое, заранее условленное свидание, понес своего крысолова, закрыв ему голову мешком, а Сэм повел пару гончих на сворке, и они засели на следу, за ветром, так что медведь угодил в форменную засаду. Собаки оказались так близко к зверю, что даже остановили его – сбитого, должно быть, с панталыку бешеным визгом крысолова, как сообразил мальчик после. Припертый к стволу большого кипариса, медведь встал на дыбы, все выше, все непомерней вырастая над гончими, которые словно от крысолова обе набрались отчаянной и отчаявшейся смелости. И тут до мальчика дошло, что сморчок не шутя намерен схватиться со зверем. Он бросил ружье наземь и кинулся вперед. Дотянулся в падении, выхватил прямо из-под медведя пронзительно орущую, свирепо забарахтавшуюся собачонку. В ноздри ударил крепкий, горячий медвежий смрад. Прямо над собой он увидал грозовою тучей нависшего зверя. «Это было уже где-то раньше», – мелькнуло, и вспомнилось где: во сне.
Медведь ушел. Он и не видел как. Стоя на коленях, обеими руками держа осатанелую собачку, он слушал, как удаляется плачущий лай гончих. Подошел Сэм, тихо положил рядом ружье, выпрямился, глядя на мальчика.
– Вот ты и с ружьем его два раза видел, – произнес Сэм. – Сегодня ты его наверняка бы уложил.
Мальчик поднялся на ноги. Все еще держа крысолова. Песик по-прежнему яростно визжал, изворачивался, рвался из рук за глохнущим лаем, точно жгут пружинок-проволочек под током.
– А ты сам? – сказал мальчик чуть прерывающимся голосом. – Ружье осталось тебе. Почему же ты не стрелял?