Медвежатник фарта не упустит
Шрифт:
— Вам известно, как они познакомились? — не дал договорить генералу Савелий.
— Вам интересно? Что ж, извольте. Здесь как раз все просто. Каторжанки жили на поселении. Выращивали овощи, торговали. Как только прибывал очередной этап, их сгоняли в общий барак, и устраивались смотрины. Самые привлекательные женщины доставались администрации лагеря. Затем шли лагерные авторитеты, а ваш отец был именно из таких. Хотя для меня так и остается загадкой, почему его не порешили в первую же ночь: белую кость в лагерях не любят. Да. Так вот, он и выбрал Острую Дашу по праву сильного.
Признаться,
Выйдя от генерала, он зашел к Парамону, своему названому отцу. И тот, смущенный откровенными вопросами о родителях, был вынужден выложить про его отца и мать все, что не рассказал или не знал граф Аристов.
— Почему ты никогда не рассказывал мне о них? — хмурил Савелий брови, заставляя грозного старика испытывать неловкость. — Почему столь важные для меня вещи я принужден узнавать от генерала полиции, а не от тебя?
— Ну… ты и не спрашивал об этом, — не нашелся более ничего сказать в свое оправдание Парамон Миронович. — А потом, я все ждал подходящей минуты…
— Вот она, самая что ни на есть подходящая минута, — отрезал Савелий. — Говори, я слушаю тебя.
Старый маз вздохнул. Верно, воспоминания для него были не очень приятны.
— С твоим отцом я познакомился на сахалинской каторге. В то время я был «иваном», то есть имел воровскую власть. Тебе, мой сын, трудно об этом судить, но каторга — это тоже жизнь, со своими законами и уставом, которые, чтобы выжить, надобно соблюдать неукоснительно. Иначе — край. Николай же держался особняком. Я, мол, никого не трогаю, и меня никто не смей. Однажды наскочил на него один из «шестерок», денег стал требовать. Так Николай порезал его ножиком и так изящно вывернул ему все нутро, что после этого более его никто не задевал, и он жил сам по себе, ни на кого не оглядываясь. Словом, за себя постоять мог.
— А что с ним случилось?
— Он ведь был шулер. Знатный шулер. Одно время гужевался с «игроками», был у них в крепком авторитете. А у весовых завсегда недругов воз и маленькая тележка. У Николая же, особливо когда он на Дашку Острую глаз положил, таковых и вовсе стало не счесть. На первых порах помогал я ему малость, сошлись мы с ним, хотя я и не голубых кровей. А потом перевели меня в другое место, так ему еще тяжелее стало отбиваться.
Старик нахмурил брови и остро глянул на Савелия:
— Слышал ты про такую игру — в «три косточки»?
— Доводилось.
— На каторге тогда все в нее играли. На паек, деньги, на жизнь. Кто проигрывался, попадал в собственность к выигравшему. Тот мог продать его, поменять, держать при себе как прислугу, как раба, как полюбовника. Мог даже убить! Так вот, был на каторге такой храп с погонялом Дрын, сука последняя. По нем давно вилы плакали. Рабов таких у него было с десяток. На кого пальцем покажет, на того и кидаются глотку рвать. А с отцом твоим у Дрына отношения как-то сразу не заладились. А как меня убрали, так между ними настоящая война началась не на жизнь, а на смерть.
— За что?
Парамон Миронович невесело усмехнулся.
— За власть, Савельюшка, за власть: кому на каторге верх держать. А Дрын, надо сказать, тоже дюже в карты шельмовать мог. Вот Николай и предложил ему: кто выиграет, тому и власть держать. Четыре дня и четыре ночи кряду играли они безвыходно — ну, разве что по нужде выходили, — покуда спор свой не окончили. Николай, сказывают, поначалу проигрывал, но потом отыгрался да еще половину его рабов прикупил. Словом, выиграл. Дрын для виду смирился, а сам прислал в пятый день на хату Николая раба своего, душегубца с бритвой острой. Тот по нечаянности шумнул, так твой батюшка, упокой Господь его душу, проткнул его железным прутом…
— Как это? — спросил Савелий.
— А так, насквозь. Каторга, брат ты мой, всему научит… Месяц после этого еще прожил Николай. А потом вызвал его как-то к себе один начальник. Когда от него возвращался, его и порезали. Прямо в поле, Царство ему Небесное, — размашисто перекрестился Парамон. — Даша Острая, матушка твоя, горевала о нем шибко. Два раза ее из удавки вытаскивали — вот до чего тоска ее съедала. Второй раз едва откачали. Ну и пошла плясать губерния. Она и ранее-то любодейством не брезговала, а опосля и вовсе будто с цепи сорвалась. Мужики к ней, ты уж прости меня, старого, за такие слова, в очередь к ней становились. Ну, и пила, конечно. Допилась до того, что тебя продала. Я потом выкупил тебя за штоф водки. А матушка твоя вскорости померла с перепоя. Так-то вот.
Парамон Миронович вздохнул и истово троекратно перекрестился. А потом продолжил:
— Опасался, скажу я тебе, как бы ты в нее не пошел, к водочке страстишки бы не имел. Но ты ничего, в батюшку. Он у тебя кремень был. Да и ты не рохля какая, тоже с характером не слабым. Потому ведь мало кому удается на Хитровке вырасти, да в дерьме не вымазаться…
Савелий вздохнул, и в левой стороне груди, там, где находится сердце, что-то остро защемило. «Становлюсь сентиментальным, — подумал он и невесело усмехнулся. — Это что, старость?»
Савелий Родионов прибавил шагу, и в нумера «Франция» входил уже уверенно и с достоинством, которое и должно быть присуще ответственному работнику из самой Москвы.
Глава 6. ОБСТОЯТЕЛЬНЫЙ ДОКЛАД
— Что случилось? — спросил Савелий тревожно.
Как только он вошел в гостиничный нумер и увидел Лизу, так сразу почувствовал неладное. К тому же в нумере пахло, как в больнице или аптеке: то ли карболкой, то ли этой едкой духовитой мазью — как ее? — которой мажут синяки и раны.
— Савелий, ты только не пугайся, ничего страшного. — Елизавета попыталась даже улыбнуться, хотя бок сильно болел и саднил после того, как она намазала его противовоспалительной мазью доктора Вишневского. — Меня просто случайно зацепил автомобиль. Но со мной все в порядке.
— Ты выходила в город? — посуровел Савелий. — Но я же просил тебя, Лиза: ни в коем случае не выходи одна из нумера. Нас могут узнать!
Елизавета чувствовала себя виноватой.
— Прости, пожалуйста. Мне захотелось пройтись, посмотреть город, как он изменился с тех пор, как мы…