Мексиканская повесть, 80-е годы
Шрифт:
Вскоре инженеру вменили в вину какие-то неисправности в работе, и он был уволен.
Он никогда не заговаривал с сестрой о их беседе с будущей жертвой. С родителями или дядей и теткой, разумеется, тоже. Однажды он чуть не рассказал бабушке, потому что тайна давила его, как могильная плита. Но едва он открыл рот, как сестра вмешалась и быстро переменила тему, словно напоминая, что он не имеет права опять проявить слабость.
На следующий год, когда они последний раз приезжали на плантацию, в шале, где жили Гальярдо, поселили техника, который работал на ромовом заводе. У молодого холостяка всегда было полно народу; до рассвета слушали музыку, танцевали, пили, отчаянно спорили. Как все это было не похоже на выморочное существование, протекавшее прежде в доме инженера.
Он не скучал по мальчикам Гальярдо. И в Мехико не стал звонить им. Спросил о них у тетки, но узнал только об увольнении инженера. Во время этих каникул ему было тоскливо. После отъезда былых
Он закончил рассказ; несколько раз переписал его; подчеркнул его таинственный смысл: женщина гадает на картах и так, возможно, узнает о своей смерти; совершенно случайные обстоятельства; тяжкое бремя вины. Он установил некую связь между сном, в котором предал своего деда, и тем, что проговорился перед женой инженера о его отношениях с Лоренсой. И в тот день, когда счел рассказ завершенным, показал его Раулю.
Рауль заявил, что рассказ совсем не похож на все написанное им до сих пор, появилась четкость, а это, возможно, означает, что стиль его меняется, что он избавился от фолкнеровских влияний, мешавших, словно короста, его развитию, что этот рассказ может открыть ему новый путь и он наконец обретет собственный голос. Больше всего Раулю понравилось описание сна в начале, история мальчика, без умысла предавшего своего деда, и вообще, по его мнению, все, что касается снов, автору удалось больше, нежели остальной рассказ. Он припомнил страницу из дневника Павезе, [107] где сон приравнивается к возвращению в детство, ибо в литературе оба эти состояния являются попыткой бежать от окружающего, то есть отрицать действительность. Это была несколько сомнительная похвала. Мнение Билли и вовсе поразило его. Она сказала, что среда и обстановка описаны удачно, напоминают раннего Конрада, [108] но весь рассказ пронизан воинствующим национализмом, нездоровой ненавистью к иностранцам. С чего она это взяла? Как — с чего? Да хотя бы плантация; ведь это прямо символ зла, какая-то крепость с разреженным, ядовитым воздухом, государство в государстве, иностранная колония в тропиках.
107
Павезе Чезаре (1908–1950) — итальянский писатель.
108
Конрад, Джозеф (1857–1924) — английский писатель.
Завязался нелепый спор, и он сам, из-за ничем не оправданной постановки вопроса, в конце концов стал защищать позиции, несовместимые с его убеждениями. Пришлось пойти на некоторые уступки, кое-что смягчить, дабы не подвергнуть осуждению среду Комптонов, и рассказ был напечатан. И вот двадцать лет спустя он держит его в руках и может показать Леоноре, которая полистала книжечку несколько минут, отнюдь не горя желанием ее прочесть, похвалила формат, а потом куда-то засунула.
Да, думал он, вновь пробегая глазами забытый текст, это был мост к дальнейшему; тут началось избавление от воздействия барокко, слишком долго державшего его в плену. Благодаря этому рассказу он мог перейти к другим формам, но, к сожалению, очень ненадолго, ведь, как было уже сказано, он много лет писал лишь эссе, статьи и рефераты. А написав этот рассказ, он в известном смысле освободился от детства, от прошлого, от гнетущей мысли, что не приехал в Халапу на похороны отца, хотя болезнь, якобы грозившая ему смертью, уже прошла. Но главное, освободился наконец от страха перед Билли Апуорд.
…Трудно уловить момент, когда надежда оборачивается полным провалом. У каждого на памяти несколько таких случаев. Нет, речь идет не о музыканте, который мог стать Альбаном Бергом или Стравинским, а оказался композитором короткого дыхания, положившим, так и не преуспев, все силы на завоевание царства форм, которые никогда не воплотились в значительное произведение. Тысячи раз у него прорывались великолепные аккорды. Он сочинял все время, до самого конца, используя каждую свободную минуту, а зарабатывал на жизнь, кропая музыку для кино, музыку, которую не всегда подписывал своим именем. Уже в старости он появляется иногда в торжественных случаях на эстраде, главным образом когда чествуют других музыкантов. К концу жизни кое-кто из молодых провозглашают его предтечей новых направлений, журналисты берут у него интервью.
Он отвечает с полной убежденностью, что старался по мере сил выполнить свою миссию, и туманными намеками, иногда хитроумными, иногда неуклюжими, дает понять, что если сочинения его немногочисленны, если его мало исполняют, то виной тому заговор недоброжелателей, закрывших
Но этим вечером они больше говорили о другом типе людей. О юношах, знакомых им с отроческих лет, с первого курса университета, вдохновителях всех культурных начинаний; они постоянно были заняты организацией конференций и «круглых столов», открывали литературные вечера, участвовали в дискуссиях и, на удивление и зависть товарищей, печатались в литературных журналах и приложениях к самым серьезным газетам. Все мы знали таких. Деньги, которые они получали от семьи или случайно зарабатывали, почти целиком уходили на приобретение книг, пластинок, на покупку билетов в театры и концертные залы. В один прекрасный день, непонятно почему, они покидали университет. Причина так и оставалась неизвестной; во всяком случае, дело было не в плохих отметках, ведь время экзаменов еще не наступало. Они не прощались, как положено. Просто звонили кому-нибудь из друзей, любимой девушке, которая никогда не могла понять их доводы, и сообщали, что возвращаются в родной город или, если жили в столице, что пока оставляют факультет ради другой важной деятельности и на будущий год запишутся снова. Никогда они не возвращались. И однажды, много времени спустя, кто-нибудь встречал их, превратившихся в бесцветных лавочников, незаметных чиновников, и, если товарищ напоминал им о незабываемом концерте Рубинштейна, который слушали вместе, они краснели, опускали глаза, и тот не знал, стыдятся ли они напоминания о недостойном прошлом, когда читали Неруду и Вальехо и до рассвета слушали камерную музыку Бетховена в комнате, где было не продохнуть от дыма, или же того, что это напоминание им ни о чем не говорит. Какой Вальехо? Какой концерт? Правда, это было так давно… Разве упомнишь, что тогда делал?
— Нечто подобное произошло и с Раулем, — начал он, но тут же спохватился и поправил себя: — Нет, никоим образом. Его случай был гораздо сложнее. Рауль надеялся дольше и накопил гораздо больше, когда выбросил все за борт.
Был день рождения Джанни, и обе пары решили не ходить, как обычно, в ресторан на площади Фарнезе, а поужинать в другом, в квартале Траставере, ще они, бывало, собирались во времена молодости. Этим вечером они выпили вина больше, чем всегда. Говорили много, особенно он, так как чувствовал себя обязанным изложить и растолковать эту тему, ведь только он один знал историю Билли и Рауля в Халапе. Вернувшись в дом Джанни и Эухении, все почувствовали, что дружба их дала трещину.
Говорить о Билли и Рауле! Как странно звучит в Риме история этой любви, пришедшая к концу среди туманов Халапы! Как трудно воссоздать перед римскими друзьями то немногое, что осталось от Билли и Рауля через несколько Лет после их приезда в Мексику!
Метаморфоза Билли поразительной могла показаться лишь на первый взгляд. В конце концов это было лишь усугубление уже известных дурных наклонностей, попустительство тому, что уже существовало, потворство всему самому дурному, что в ней таилось. Он видел, как она идет все дальше по этому опасному пути, был свидетелем того, как опускалась «на самое дно», если пользоваться выражением, принятым у них в студенческие годы. Зато для того, кто не знал событий, непосредственно предшествующих превращению Рауля, не видел его эволюции, а помнил юношу, отмеченного незаурядными дарованиями и ярким талантом, способного с изяществом и свободой, которым он всегда завидовал, совмещать строгий интеллект с оргиастическими устремлениями, порой казавшимися его друзьям чрезмерными, — превращение это было поистине ошеломляющим. Он не видел Рауля всего несколько лет, но в этом взлохмаченном, мрачном, грубом типе едва узнал того, кто был его другом с самого раннего детства.
Жив ли теперь Рауль?
Они вспомнили, что еще тогда, в Риме, отношения этой пары не лишены были странностей. Не говоря уж о любви Рауля и Тересы, этой необычной особы, связанной с потусторонними силами, которые впоследствии так неотступно преследовали Билли.
— Ничто касающееся Рауля меня не удивляет. По — моему, его донжуанство, такое болезненное, такое показное, уже тогда свидетельствовало, что у него не все в порядке, — сказал Джанни с заметной досадой. И его замечания было достаточно, чтобы половина вечера прошла в спорах об этой черте Рауля, спорах, которые повторялись, и все менее дружелюбно, в течение остального лета. Разговор был беспорядочный, путаный, полный неточностей и у всех оставил неприятный осадок. Каждый отстаивал свое, но в конце концов, как и в спорах с Билли, принимался утверждать с той же пылкой убежденностью нечто противоположное. Особенно старалась, давая характеристику Раулю, пускаясь в изощренные и нелепые рассуждения, его жена, да, Леонора, которая Рауля и в глаза не видела, знала о нем только то, что слышала от Билли, что говорил ей он и о чем судили и рядили в Халапе; но на основании этих слухов она выложила такое количество сведений, что он сам был поражен.