Мексиканский для начинающих
Шрифт:
Это интересно было слушать, хоть и тревожно. Мы не совсем понимали, зачем потребовалось нас создавать. Уж если мы сами чего-то создавали, то, ясно, – для потребления. И не хотелось думать, что мы в некотором роде маисовое поле, а кто-то поджидает урожай.
Теток Феос, конечно, раздражали наши сомнения, которые задерживали нужные перемены в жизни. Не знаю, не могу сказать, как это получалось, какой властью, но тетки превратили наших детей в мышей. Особенно один мальчик по имени Ратито выглядел настоящей мышью больших размеров. Он очень страдал, потому что родители не признавали в нем сына.
Вскоре тетки Феос вывели породу колибри со шпорами, острыми, как акулий зуб. И среди наших было много раненых, с глубокими порезами. А потом появилась старуха, продававшая флажки. И это
Завет оказался строгим. Но красивым, поскольку многое прояснял. Наши поняли, зачем смерть, и как ей пользоваться. Она стала в цене. Можно было платить Кукулькану за его труды. Смертью наши за все расплачивались на жертвенном камне, и это облегчало жизнь. Лучше сказать, появился смысл, и жизнь снова как-то пошла. У колибри отвалились шпоры. Дети, побывшие мышами, вернулись в семьи. Исчезла, как и не бывало, старуха, продававшая флажки. А тетки Феос, наведя порядок, обернулись каменными бабами. В таком виде они еще долго обитали на острове, покуда в основном не рассыпались.
Но вот что меня угнетает – прозрачно море времени, но дна отчетливо не разглядеть. Слова поверхностны, как пена, и хлипки, как медузы. Хотя есть брод, где их тела упруги, плывут, подобные знаменам. Не знаю, откуда это вынырнуло.
Моя пальма дотягивается до тринадцатого неба, места двойственности. Возьмусь ли пересказать, что видно?
Жизнь на острове шла и шла. Может быть, десять веков. То есть примерно пятьсот лет, потому что наш век – пятьдесят два года. И вот опять легла. Все наши это почувствовали. Это то, что жизнь легла, утомившись. Все чувствовали, но не знали, как ее поднять. И ожидали откровения и, если возможно, нового завета, который даст движение.
Тогда к нам и прибило человека на дереве. Самое замечательное, что когда его нашли, то сразу поняли, кто он таков. В точности, как говорили тетки Феос, – бел, бородат и большеглаз. Он долго где-то скитался, прежде чем объявиться. Волны обкатали его память, сгладили, как пустую раковину, и он не мог объяснить о себе. Да этого и не требовалось, поскольку наши, как я уже сказал, узнали в нем Пернатого Змея – двуединого бога Кукулькана.
В те времена вообще было легче распознавать богов, не знаю, не могу сказать, почему. Строго говоря, Кукулькан, конечно, изменился за десять веков. В нем мало чего осталось от прежнего, который охотно принимал наши жертвы. То есть первое, что он сделал, когда собрался с мыслями, так это запретил резать людей на жертвенном камне. У него оказалось очень много новостей – что ни день, какое-нибудь открытие, усложнявшее жизнь. Кукулькан объявил, что Бог один, но в то же время их трое, которые, однако, едины. И это плохо укладывалось в голове, поскольку все свыклись с простой раздвоенностью. Потом наши услыхали, что они есть дети Божьи, а не рабы. И это, понятно, предполагало иное поведение. Отец Небесный хотел теперь одной любви, ничего более. Из любви, говорил Кукулькан, все вытекает и образуется, любовь все питает и творит, она – жизнь и пища для Бога. Наши не были против. Но отыскать любовь куда как сложнее, чем принести жертву. Надо взращивать, как маис.
А Кукулькан между тем рассказал и о грехах, которые, подобно чертополоху, жгут, колют и мучают наши души, мешая любовному цветению. Вот так он посеял новые чувства, как если бы дал вкусить невиданный дотоле овощ. И глаза обратились внутрь, где не все было благополучно. Прежде душа жила в мире с телом, как рука или нога. И вот наступило раздвоение. И наши обрели тоску и беспокойство. Словом, все стало зыбко, будто остров сдвинулся с места и поплыл незнамо куда.
Кукулькан все время озадачивал наших. Среди пальм на берегу вкопал дерево, на котором его прибило, и пояснил, что это по сути дела – древо жизни. И если все поверят его словам, то древо вскоре расцветет и принесет чудесные плоды, достаточные, чтобы прокормить нас во веки веков. И отчего бы не поверить? Охотно бы наши поверили, но никак не могли. Дерево было таким сухим и черным, таким гулким и безжизненным, вроде старой корабельной мачты, что веры на него не хватало, как наши ни старались. Шли годы, а дерево торчало голое, будто крест, среди прибрежных пышных пальм. И это огорчало всех наших, а в особенности Кукулькана. Видно, он очень рассчитывал на это дерево. Оно должно было подтвердить все, о чем он говорил ранее.
Лучше сказать, Кукулькан сомневался, насколько хорошо укоренились его слова. Хотя может ли сомневаться Бог, даже если он триединый, не знаю. Наверное, может, поскольку меняется и не сидит на месте.
И вот настал день, когда Кукулькан уплыл к закату на плоту из точеных бревен. Все наши видели, как, проплывая под солнцем, вспыхнул и сгорел, но взошел вскоре первой утренней звездой. Он обещал вернуться, когда зацветет его древо. И наши ожидали, пытаясь верить.
Но все же он был так далеко, а любовь наша так слаба, что требовала, так казалось, вещественных подтверждений. Сначала наши построили башни в виде пирамид, откуда обращались к утренней звезде, к оку Кукулькана. А затем вспомнили и о жертвоприношениях. Те, кто умирал под ножом на вершине пирамид, сразу попадали в Дом, из которого все спустились. Без крови, думали наши, жизнь опять ляжет. И солнце остановится, и звезды – так наши думали.
И как на самом-то деле с этим поспоришь? Разве было время, хоть минута, в мире, чтобы не пролилась кровь человеческая?
Миновало примерно тридцать веков, полторы тысячи лет, когда к острову Чаак прибило сразу троих. Не все, но кое-кто из наших сообразил, что это не иначе как Кукулькан – один в трех лицах.
На сей раз он ничего не рассказывал, не объяснял, а зажил простой жизнью. То есть два его лица – а звали их Гонсало и Федерико – женились на дочерях нашего касике Начачакана, а третье, по имени Луис, упав с кокосовой пальмы, вдруг умерло. От него, впрочем, осталась песня: «Ах, любовь, забудь обо мне, не страдай и найди другого». Но это небольшое утешение. Наши до тех пор еще не видали смерти богов и, конечно, растерялись. Как-то заметались и запаниковали. И вспомнили, кстати, о древе Кукулькана на берегу. Пришли и увидели, что цветет пурпурно – от самой земли до макушки. Вот, подумали, наказание.
Не успели связать все воедино, как на остров высадилось множество богов, около пяти десятков. В лучшие времена столько у наших не бывало. Белолицые, бородатые, в блестящих голых панцирях и с шуршащими знаменами. Через Гонсало и Федерико они объявили, что посланы издалека, навести порядок словом Божьим. И сразу запретили жертвоприношения. Это бы куда ни шло, да от них сильно пахло насилием, как от древних теток Феос. А наши хотели теплых отношений с богами, и рассказали о Кукулькане, и показали пурпурное древо, все в мелких цветах. То есть наши намекали, что хорошо знакомы с единым Богом, что он даже гостил здесь, под другим, правда, именем, и все мы его дети.
И вот тогда посланцы задумались и собрали совет, после чего выяснилось глубокое недоразумение. Может, дело было в Гонсало и Федерико, через которых велись переговоры, не знаю, не могу сказать. Но вот что наши услышали, это поразило и больно задело. Мол, Кукулькан был простым апостолом, тоже посланцем, по имени Фома, или Томас, совсем не Бог, а только приближенный. От этих слов наших затошнило, и Гонсало с Федерико тут же погибли под стрелами и ножами. Вообще началась битва, которую позднее назвали «Война любви». Наши сражались хорошо, однако со смущением, правильно ли все это – драться с теми, кого только что принимали за богов. А у тех не было сомнений, зато огненное оружие. Они многих побили и порушили пирамиды. Лучше сказать, пришло наказание за все предыдущее время, прожитое нашими, видно, кое-как.