Мельмот скиталец
Шрифт:
На этом Монсада закончил рассказ об индийской островитянке, жертве страсти Мельмота, равно как и его судьбы — такой же нечестивой и непостижимой. И он сказал, что хочет посвятить своего слушателя в то, как сложились судьбы других его жертв, тех людей, чьи скелеты хранились в подземелье еврея Адонии в Мадриде. Он добавил, что их жизни еще более мрачны и страшны, чем все то, что он рассказал, ибо речь будет идти о ставших жертвами Скитальца мужчинах, о натурах жестких, у которых не было никаких других побуждений, кроме желания заглянуть в будущее. Он упомянул и о том, что обстоятельства его собственной жизни в доме еврея, его бегство оттуда и причины, побудившие его вслед за тем отправиться в Ирландию, были, пожалуй, столь же необычны, как и все то, о чем он рассказал. Молодой Мельмот (чье имя читатель, возможно, уже успел позабыть) выказал самое серьезное намерение [644] удовлетворить до конца свое опасное любопытство; может быть, к тому же он еще тешил себя безрассудной надеждой увидеть, как оригинал уничтоженного им портрета выйдет вдруг из стены и возьмется сам продолжать эту страшную быль.
644
…серьезное
Рассказ испанца занял много дней; когда он был закончен, молодой Мельмот дал своему гостю понять, что готов услышать его продолжение.
В назначенный для этого вечер молодой Мельмот и его гость снова сошлись в той же комнате. Была ненастная тревожная ночь; дождь, ливший целый день, сменился теперь ветром, который налетал неистовыми порывами и так же внезапно затихал, как будто набираясь сил для предстоящей бури. Монсада и Мельмот придвинули свои кресла ближе к огню; по временам они глядели друг на друга с видом людей, которые стараются друг друга подбодрить, дабы у одного хватило мужества слушать, а у другого — рассказывать, и которые тем более озабочены этим, что ни тот ни другой не чувствуют этого мужества в себе.
Наконец Монсада набрался решимости и, откашлявшись, приступил к своему рассказу; однако очень скоро заметил, что ему никак не удается завладеть вниманием слушателя, и — замолчал.
— Странно, — промолвил Мельмот как бы в ответ на это молчание, — шум какой-то: будто кто-то бродит по коридору.
— Тсс! Погодите, — сказал Монсада, — я не хотел бы, чтобы нас подслушивали.
Оба замолчали и затаили дыхание; шорох возобновился; не могло быть сомнения, что чьи-то шаги то приближаются к двери, то снова от нее удаляются.
— За нами следят, — сказал Мельмот, приподнимаясь со своего кресла. В эту минуту дверь отворилась, и на пороге показалась фигура, в которой Монсада узнал героя своего рассказа и таинственного посетителя тюрьмы Инквизиции, а Мельмот — оригинал висевшего в голубой комнате портрета и существо, чье непостижимое появление в ту минуту, когда он сидел у постели умирающего дяди, повергло его в оцепенение.
Фигура эта стояла какое-то время в дверях, а потом тихо пошла вперед и, дойдя до середины комнаты, снова остановилась, но даже не взглянула на них. Потом она приблизилась к столу, за которым они сидели, медленным, но отчетливо слышным шагом и теперь стояла перед ними. Обоих охватил глубокий ужас, но ужас этот по-разному себя проявил. Монсада беспрерывно крестился и принимался читать одну молитву за другой. Приросший к своему креслу Мельмот уставился невидящими глазами на пришельца. Это действительно был Мельмот Скиталец, такой же, каким он был сто лет назад, такой же, каким, может быть, будет в грядущих столетиях, если возобновится действие того страшного договора, который продлевал его дни. Сокрытая в нем сила не ослабела, однако взгляд его потускнел [645] , в нем не было больше того устрашающего сверхъестественного блеска, какой он всегда излучал: это ведь был зажженный от адского пламени маяк, и он заманивал (или, напротив, предупреждал) отчаянных мореплавателей на рифы, о которые разбивались многие корабли и где иные из них тонули, — этого чудовищного света уже не было; всем обличьем своим он ничем не отличался от обыкновенного смертного, от того, каким он был изображен на портрете, уничтоженном молодым наследником рода, только глаза у него теперь были как у мертвеца.
645
Сокрытая в нем сила не ослабела, однако взгляд его потускнел… — Начало этой фразы восходит к словам во Второзаконии (34, 7): «Моисею было сто двадцать лет, когда он умер; но зрение его не притупилось, и крепость в нем не истощилась»; конец фразы восходит к Книге Бытия (27, 1): «Когда Исаак состарился, и притупилось зрение глаз его, он призвал старшего сына своего Исава». Таким образом, эта фраза контаминирована Метьюрином из двух совершенно различных и даже противоположных по смыслу фраз из сочинений, входящих в Библию.
Когда Скиталец подошел совсем близко к столу и мог уже их обоих коснуться, Монсада и Мельмот в неодолимом ужасе вскочили с кресел и приготовились защищать себя, хотя отлично понимали в эту минуту, что все равно никакие средства не помогут справиться с существом, которое сметает на своем пути все и насмехается над слабостью человека. Скиталец взмахнул рукой — жест этот выражал пренебрежение без вражды, — и до слуха их донеслись странные и проникновенные слова единственного на свете существа, которое дышало тем же воздухом, что и другие люди, но чья жизнь давно уже преступила отведенные человеку пределы; голос, который бывал обращен только к несчастным, истерзанным горем и грехом, всякий раз повергая их в новые бездны отчаяния, зазвучал теперь размеренно и спокойно и был подобен отдаленным раскатам грома.
— Смертные, — начал он, — вы ведете здесь разговор о моей судьбе и о событиях, которые она за собой повлекла. Предназначение мое исполнилось, а вместе с ним завершились и все те события, которые возбудили ваше неистовое и жалкое любопытство. И вот я здесь, чтобы поведать вам и о том, и о другом! Тот, о ком вы только что говорили, стоит перед вами! Кто может рассказать о Мельмоте Скитальце лучше, чем он сам, теперь, когда он собирается сложить с себя бремя жизни, которая во всем мире возбуждает удивление и ужас? Мельмот, ты видишь перед собой своего предка, того самого, чей портрет был написан еще полтораста лет назад. Монсада, ты видишь более недавнего своего знакомца — (тут по лицу его пробежала мрачная усмешка). — Не бойтесь ничего, — добавил он, видя страдание и ужас на лицах тех, кому приходилось теперь выслушивать его слова. — Да и чего вам бояться? — добавил он, меж тем как злобная усмешка еще раз вспыхнула в глубинах его мертвых глазниц. — Вы, сеньор, отлично вооружены
— Есть у вас что-нибудь, чем бы я мог утолить жажду? — попросил он, усаживаясь за стол.
Страшное смятение охватило Монсаду и его собеседника; оба они были словно в бреду, однако Монсада с какой-то странной и доверчивой простотой налил стакан воды и протянул его гостю так же спокойно, как если бы перед ним находился обыкновенный смертный; он только ощутил в этот миг какой-то холод в руке. Скиталец поднес стакан к губам, отпил немного, а потом, поставив его на стол, заговорил со странным, но уже лишенным прежней свирепости смехом:
— Знаете вы, — спросил он, обращаясь к Монсаде и Мельмоту, которые с тревогой и в полной растерянности взирали на явившееся им видение, — знаете вы, как сложилась судьба Дон Жуана [646] , только не в той пьесе, что представляют на вашей жалкой сцене, а знаете ли вы его страшную трагическую участь, которую изобразил испанский писатель? [647] Там, чтобы отплатить хозяину за его гостеприимство, тот в свою очередь приглашает его к себе на празднество. Залом для этого празднества служит церковь; гость приходит, храм весь освещен таинственным светом: невидимые руки держат лампады, которые горят, хоть в них и не налито масла, освещая богоотступнику час Страшного суда над ним! Он входит в храм, и его там встречает многолюдное общество — души всех тех, кому он причинил на земле зло, кого он убил, тени, вышедшие из могил, закутанные в саваны, стоят там и кланяются ему! Когда он проходит среди них, они глухими голосами предлагают ему выпить за них и протягивают ему кубки с их кровью, а под алтарем, возле которого стоит дух умерщвленного им отца, зияет бездна погибели, которая должна его поглотить! Такой вот прием скоро окажут и мне! Исидора! Тебя я увижу после всех, и это будет для меня самая страшная из всех встреч! Ну что же, надо допить последние капли земной влаги, последние, которым суждено смочить мои смертные губы!
646
…как сложилась судьба Дон Жуана… — Говоря об истории Дон Жуана «не в той пьесе, что представляют на нашей жалкой сцене» (т. е. английской), Метьюрин, вероятно, как это видно и из авторского примечания к этому месту, заставляет Мельмота Скитальца вспомнить первую в Англии обработку сюжета о Дон Жуане в эпизоде пьесы Эстона Кокейна (Sir Aston Cokayne, 1608–1684) «Трагедия Овидия» («The Tragedy of Ovid», 1662). Герой этой пьесы итальянский капитан по имени Ганнибал, дебошир и забияка, вместе со своим слугой видит виселицу с повешенным на ней, и Ганнибалу приходит мысль выкинуть шутку — пригласить повешенного к себе на ужин. Висельник является в назначенное время, рассказывает, что он был повешен за кражу золотой статуи, воздвигнутой в честь поэта Овидия, и в свою очередь приглашает к себе Капитана на ужин у виселицы. Ганнибал является и попадает на маскированный бал у виселицы, в котором принимают участие мертвецы и мифологические персонажи — Эак, Радамонт, Минос, Алекто, Тисифона, Мегера и т. д. Источниками этой пьесы Кокейна, вероятно, были итальянская пьеса Чиконьини или французская анонимная пьеса 1630 г., восходящие к испанским образцам; напомним в связи с этим, что пьеса испанского драматурга Тирсо де Молины «Севильский озорник, или Каменный гость» («Burlador de Sevilla y Convidado di Piedra») — первая испанская литературная обработка испанского фольклорного источника — появилась в 1625 г. (см.: G. G. de Bevolte. La legende de Don Juan, vol. I. Paris, 1911, p. 187–189; Leo Weinstein. The Metamorphoses of Don Juan. Stanford Calif., 1959, p. 35, 199). Ср. выше, прим. 11 к гл. VI.
647
Смотри эту пьесу, имеющуюся в несуразном и очень устаревшем переводе. (Прим. автора).
Он медленно допил стакан. Ни у Мельмота, ни у Монсады не было сил что-нибудь сказать. Скиталец погрузился в глубокую задумчивость, и ни тот ни другой не решались ее нарушить.
Так они просидели в молчании, пока не начало рассветать и бледные лучи зари не пробились сквозь закрытые ставни. Тогда Скиталец поднял голову и устремил на Мельмота застывший взгляд.
— Твой предок вернулся домой, — сказал он, — скитания его окончены! Сейчас мне уже даже незачем знать, что люди говорили и думали обо мне. Тайну предназначения моего я уношу с собой. Пусть даже все, что люди измыслили в своем страхе и чему сами же с легкостью поверили, действительно было, что же из этого следует? Ведь если преступления мои превзошли все, что мог содеять смертный, то таким же будет и наказание. Я сеял на земле страх, но — не зло. Никого из людей нельзя было заставить разделить мою участь, нужно было его согласие, — и ни один этого согласия не дал; поэтому ни на кого из них не распространится чудовищная кара. Я должен всю ее принять на себя. Не потому разве, что я протянул руку и вкусил запретный плод, бог отвернул от меня свое лицо, врата рая закрылись для меня, и я обречен скитаться до скончания века среди безлюдных и проклятых миров?
Ходили слухи, что Враг рода человеческого продлил мою жизнь за пределы того, что отпущено смертным, что он наделил меня даром преодолевать все препятствия и любые расстояния и с быстротою мысли переноситься из одного края земли в другой, встречать на своем пути бури без надежды, что они могут меня погубить, и проникать в тюрьмы, где при моем прикосновении все замки становились мягкими, как лен или пакля. Утверждали, что я был наделен этой силой для того, чтобы искушать несчастных в минуты отчаяния, обещая им свободу и неприкосновенность, если только они согласятся обменяться участью со мною. Если это так, то это лишь подтверждает истину, произнесенную устами того, чье имя я не смею произнести, и нашедшую себе отклик в сердце каждого смертного.