Мелодия на два голоса [сборник]
Шрифт:
Сильные умы скоро преодолевают заблуждение, начинают понимать красоту и многомерность мира, то есть начинают жить с пользой, с человеческой увлеченностью. Некоторые гибнут, можно сказать, не родившись гражданственно, не успев понять и полюбить общество себе подобных, не умея прощать слабости, ни себе, ни окружающим. Отрицание хорошо, когда оно конкретно.
Меня до сих пор поражает удивительная чистоплотность моих сверстников. Духовная этакая брезгливость к подлости. И спивались-то мы, кажется, по-иному, не прося подачек. И всегда видели ясно свою цель и смысл.
Революционный
2
Утром я, как обычно, делал обход. Утренний обход — вроде физзарядки. Он очень важен для меня. Нередко утренние встречи с больными меняют весь дневной план.
Кого-то привезли ночью, кому-то стало хуже. Мало ли что изменилось за ночь.
Бывают приятные неожиданности. Человек вечером умирал, а утром, входишь в палату, он сидит, бреется, довольный собой и погодой. С таким больным хочется посидеть, поболтать дольше, чем положено, слушаешь у него пульс и украдкой следишь, как из оживших глаз струится окрепшая надежда и робкая благодарность. И с удовлетворением видишь, что поработал недаром. А больной смотрит на тебя, как на знакомого бога, и ты улыбаешься ему. Слов не надо, слова — двусмысленны, в них — подтекст. Молчаливый обмен улыбками важнее слов.
— Молодец! — говорю я, не удержавшись.
— Спасибо вам, доктор, — отвечает больной.
И какие-то доли секунды он тебе как сын, как брат, как памятник. Потом идешь к следующему, к следующему, к следующему. Боль, кровь, страдания, злые взгляды, обида, тошнотворный запах, умоляющие слова — укол, доктор, мне, пожалуйста, укол!
Первое светлое, солнечное ощущение стушевывается, стушевывается, стушевывается, но совсем не исчезает. Все-таки нет болезни непобедимой, думаешь ты романтически, все больные подлечатся, встанут и пойдут восвояси, пожав мне руку на вечное прощание.
Пожалуй, не встанет Дмитрий Савельевич Мещеряков. Когда вижу его, я понимаю, что ненавижу болезнь по-звериному, по-собачьи, а не с благородным пониманием. Болезнь — мой единственный, главный и мерзкий враг в жизни. Я ненавижу ее так, как мальчик ненавидит пьяного мужика, мимоходом ни за что давшего ему щелчок, ненавижу, не умея ничего доказать и оттого самоспасительно бесясь, строя сумасшедшие планы, приписывая черты болезни всему дурному на свете.
Нет конца борьбе, где бесценные победы постоянно превращаются в поражения и не приносят тебе той радости, которую ты заслужил хотя бы старанием.
Когда я вошел сегодня в палату, Берсенев брился, а Дмитрий Савельевич ел компот. Его тянет на кислое.
Странный и самолюбивый Кислярский читал передовую в «Правде». Улыбался. Я его понимаю. Он наслаждается все утро мыслью, что не его сегодня оперируют, не он рискует. Бедный старик.
Я поздоровался своим обычным, дружелюбным и слегка официальным кивком (официальным,
— Отказались делать укол, Дмитрий Савельевич? — спросил я приветливо.
— Отказался, Дмитрий Иваныч. Уйми, христа ради, свою гвардию. Ребята у тебя хорошие, но не понимают…
— Ладно, — сказал я, — как дома, все в порядке?
— Коля (это его внук) сессию сдал, прислали письмо. Ниночка замуж вроде выходит, торопится. Девки теперь пухнут преждевременно, как блины, а там кто его знает. Но мы не спешили с таким вопросом…
— Да, — сказал я, — мы не спешили. Я, помню, женился в тридцать лет…
— И я в тридцать, — обрадовался Дмитрий Савельевич.
Я знал раньше, что он женился поздно. Я-то сам расписался с Машей, когда мне едва двадцать наскреблось. Война была.
— А мы с Крошкой обкрутились при нэпе, — не очень впопад сообщил Кислярский. Петр Демин, шофер и беззаветный мой поклонник, цыкнул на него неприлично громко. Так они и не нашли с Кислярским общий язык. Может быть, надо их расселить, но, думаю, Демина скоро выпишем.
Теперь я повернулся к Берсеневу. Он улыбался отрешенно и высоко, как мученик Христос. Механическая бритва в его руках только мешала полному сходству.
— Все в порядке? — улыбнулся я. — Вы готовы?
— Пожалуй, — ответил Берсенев, улыбаясь еще приветливей, чем я. — В разумных пределах готов. А вы?
— Я — готов. Через час начнем. Знаете что, Берсенев. Я вот вижу задумчивость в ваших глазах. Напрасно. То, что у вас, — это даже не операция, а процедура. Для нас это процедура.
— Конечно, понимаю! — ответил он и уже улыбался так радостно и светло, как я, ошеломленный, и не видел никогда. Полное счастье светилось на его симпатичном, светлобровом лице. А все от нервов. Догадываюсь, что значит долго представлять себя с разрезанным животом, вываленными внутренностями, на краю отвратительного безгласного бытия. Берсенев эту картину себе ясно представлял, и не единожды. Оттого так и светятся его глаза, вся его воля и выдержка в кулаке. Надо срочно ему укол, допинг.
— Ну, а вы как? — обратился я к Кислярскому.
— Хорошо! — сказал он неожиданно коротко. Петр в этой небывалой кроткости, естественно, учуял подвох.
— Он, Дмитрий Иваныч, учебников много прочитал. Все о себе узнал. Теперь ему хорошо, — сказал Петр угрожающим голосом.
— Некоторые, — ответил Кислярский смиренно, — предпочитают тратить свободное время на изготовление каменного топора, а я действительно читаю книжки. И ты, Петя, при всем моем уважении к тебе, в этом вопросе меня не переубедишь.