Memoria
Шрифт:
Включение человека в механически централизованные процессы вначале создает авторитарное мышление, так как человек еще не умеет пользоваться своей индивидуальностью. А в дальнейшем? Куда денет человек появляющееся свободное время? Научится индивидуально думать или стандартизируется? Если научится индивидуально думать — он потребует для этих мыслей свободы вкусить соблазн противоречий и сомнений, т. е. превратится в интеллигента. Если стандартизируется — мысль не сможет двигаться вперед. Ибо воистину существует закон диалектики, а это значит: всякое движение идет путем развития противоречий, стандартность же исключает противоречия.
Для меня лично, быть может,
Ссыльные
Приобретение своего жилья дало свободу распределять время. По утрам, истопив печь, я садилась писать — кончила начатую в лагерях и присланную Ликиным повесть.
К вечеру у меня появлялись гости. Соседи. Или, осторожно постучав, входил Хасэгава. Долго кланялся, отступая к порогу, по японскому этикету. Я тоже кланялась.
— Здравствуйте, Хасэгава-сан, — приглашала войти. — Мне прислали посылку, и я приготовила рис. Прошу вас, попробуйте.
Всегда сдержанный и церемонный, он сел.
— Семь лет, — он показал на пальцах, — семь лет я не видел риса.
Я протянула ему тарелку. Он ел, и я понимала: еда эта — воскрешение жизни, восстановление себя в прошлом.
Хотелось от безмолвного понимания перейти к речи, к рассказу, но не было слов. Однажды он привел с собой товарища. Молодой человек, лет 27, склонил светловолосую голову и поцеловал мне руку, жестом человека, привыкшего к этой форме вежливости.
— Золтан Риво, — отрекомендовался он.
— Здравствуйте! Что бывший зек — понятно, — улыбнулась я, — давно ли здесь и откуда прибыли? (Зеки всегда начинают с этого вопроса, потому что он может установить связи с близкими.)
— С Лубянки. Просидел там пять лет. Арестовали меня в 45-м году в Болгарии: я преподавал в Софийском университете. А родом из Будапешта. А вы из последнего этапа?
— Да. Прибыла из темниковских лагерей, где отсидела пять лет.
Ритуал знакомства был совершен.
— Вы хорошо говорите по-русски, — сказала я.
— Выучился в тюрьме. Сидел я больше в одиночке. Мне давали много русских книг. Начал легко, потому что знал болгарский, и это помогло. Вот и познакомился довольно подробно с русской литературой. Книг в тюрьме много дают.
— Не всем.
— Я считался не арестованным, а «временно задержанным» и имел некоторые привилегии, — он улыбнулся. — Хасэгава-сан пользуется моими переводами, мы с ним объясняемся по-английски.
От Золтана Риво я узнала биографию Хасэгавы. Химик по специальности, он был главным инженером на военном заводе в Корее. Когда японцы под давлением советских войск покинули Корею, он получил приказ японского правительства: взорвать завод. Выполнил приказ, но не успел уйти, попал в плен. Его отправили в советские лагеря, где он пробыл с 1945-го по 1952 год, а потом — в ссылку. Хасэгава слушал внимательно, переводя глаза с Риво на меня, старался понять рассказ.
— 58–1а, — сказал он, разводя руками. Улыбнулся: — Мико-мико-дей, помогай!
— Кто такой Мико-мико-дей? — спросила я у Золтана.
— Бог смеха Мико-мико-дей, — ответил Хасэгава, поняв вопрос. Ему действительно помогал этот бог; позднее он приходил ко мне с искорками смеха в глазах, заменяя мимикой недостающие слова, изображал комические сценки, которые видел в колхозе — его поставили сторожить колхозный инвентарь.
Хасэгава Хидео на Енисее. 1953 г.
В чужой стране ему было смешно и удивительно смотреть, как валяются под открытым небом машины, как весной колхозный председатель бегал и суетился, торопя сжечь неубранное осенью поле пшеницы, потому что боялся, как бы не наехал из района кто-нибудь и не нагорело за прошлогодние огрехи. Мне не было смешно. Японца потешала неорганизованность работ, нежелание работать. Мне становилось стыдно перед ним за то, что делали, как стыдно было и за нелепость суда над ним: почему военнопленный, выполнявший приказ своего правительства, получил наказание по статье 58–1а, гласившей «измена родине»? Какой родине он изменил? Помочь пережить ему мог только старый бог смеха — Мико-мико-дей.
В апреле стали темнеть и таять снега. Ручьи потекли по деревне. Тронулся Енисей. С моего крыльца было слышно, как звенел он бегущими льдинами. Льдины наскакивали, поднимались, как белые медведи, на задние лапы, выползали на берег. Сшибались, раскалываясь на голубые хрусталины. Хрусталины под солнцем превращались в ручьи, бежали обратно в Енисей. Свежий ветер летел и летел, нес на север гусиные стаи.
Хасэгава пришел ко мне на урок. Когда выпускали из лагеря, ему выдали валенки, в них нельзя весной ходить по воде, он сделал себе японские сандалии на высоких деревянных колодках. Портянки намокали, ноги были красные, как у гуся, но он долго не заходил в тепло избы: на крыльце мы смотрели ледоход. Летели серые гуси, летели белые облака в голубом небе, белые льдины плыли по Енисею.
— Карасиво, — сказал Хасэгава, показывая рукой на бегущие тени, на силуэты лиственниц по скалам. Он покачал головой. — Кент! Рокуэлл Кент!
— Правда, похоже, — обрадовалась я. И подумала: не надо много слов, чтобы понять друг друга, нужны общие ассоциации, они международны в определенном культурном слое. И у меня их больше вот с этим японцем, чем с бакенщиком Сергеичем.
В деревне Залив в 1952 году общие ассоциации в искусстве оказались у шестидесятилетнего японского самурая, пятидесятилетней русской интеллигентки и молодого венгерского филолога. Называя источники ассоциаций, мы могли общаться, минуя разноязычие. Вечерами, рассматривая великолепие переливающихся красок вечернего неба, я говорила Хасэгаве: «Бах, Себастьян Бах». Он радостно кивал головой, любуясь фугой небесных цветов. Иногда не соглашался: поднимая палец, зачеркивал мою мысль и говорил: «Лимошко (это значило „немножко“) Вагнер». Указывал на потоки небесных огней, опускавшихся на скалы. Они напоминали вагнеровскую «Гибель богов».