Memoria
Шрифт:
Кристина Живульская пишет: «Никогда прежде я не писала стихов. Но так трудно было переносить апель (поверку) и безумное выстаивание на лугу. В уме я стала подбирать рифмы. Нечем было, да и не на чем записывать их. Первая придуманная строфа подбодрила меня. Я прочла вслух самые простые слова, вырвавшиеся из глубины сердца» (Кристина Живульская. Я пережила Освенцим. Изд-во иностранной литературы. М., 1960. С. 56). Она приводит много стихов, что читались по лагерям.
В другом немецком лагере другая девушка выжила и тоже написала о своих стихах: «А писать необходимо и шуточное, и серьезное. Если мой „Штасенгофский гимн“ тайком распевают даже незнакомые,
О советской тюрьме Евгения Семеновна Гинзбург пишет: «В ужасных условиях карцера спасла только сила, уводящая на свободу, — стих.
Пусть же беснуется, воя, Вся вурдалачья рать, Есть у меня вот такое, Что вы не в силах отнять!Да, этого (стихов) они отнять не в силах. Все отняли: платье, туфли, гребенку, чулки. Бросили на мороз почти голую. А вот этого не отнимут! Мое со мной, я и пересижу карцер». Она бы не выдержала, если бы не стихи, свои и чужие, которые говорила.
На Колыме я прочла стихи дистрофикам, направленным в больницу с лесоповала:
Что же, значит — истощенье? Что же, значит — изнемог? Страшно каждое движенье Изболевших рук и ног. Страшен голод… Бред о хлебе… «Хлеба, хлеба» — сердца стук. Далеко в прозрачном небе Равнодушный солнца круг. Тонким свистом клуб дыханья… Это — минус пятьдесят. Что же? Значит — умиранье? Горы смотрят и молчат.Оля Журавлева, которая неподвижно сидела на нарах, без сил, подняла руки к лицу и стала плакать. Плача, сказала:
— Это правда, это все правда, именно так, как вы сказали! А оттого, что вылилось в стих, мне стало легче. Боль вышла из меня и не так давит. Я могу теперь плакать… Мне легче…
Боль, выраженная в слове, в песне, как бы отходит от человека. Это для многих.
Фольклористы составили сборник «Песни плена» о немецких лагерях. Там приведены строки:
Мама, выйди утром рано, Рано утром на заре… Не твоя ли дочка плачет В белой каменной тюрьме?Они думали, что это сложили угнанные в плен к Немцам советские девушки. Но я слышала это на Колыме в 1937 году. В лагерях там был огромный фольклор, хранивший и наследие царских тюрем, и новое. Пели:
В воскресенье мать-старушка К воротам тюрьмы пришла, Своему родному сыну Передачу принесла…Приговоренный к расстрелу какой-то уркач сложил и пел в смертной камере песню о себе с припевом:
Раньше был он, раньше был он Коля Кучеренко, А теперь расстреляли его…Из смертной камеры услышанная песня пошла гулять по лагерям.
На пределе душевного напряжения человеку надо вместить его в ритм живого слова. Лишенное записи, оно передается, меняется и в то же время остается нетленной памятью о прожитом. Люди, привыкшие раньше выражать себя письменно, становились носителями фольклора и его создателями. Неправдоподобные, бессмысленные, с точки зрения здравого смысла, страдания легче выдержать, уходя от трезвого смысла в другие пласты сознания. Поэтому Евгений Винокуров пишет:
Больной лежал я в поле на войне Под тяжестью сугробного покрова. Рыдание, пришедшее ко мне, Вот первый повод к появленью слова.Очень тяжел голод души. В лагерях она лишена всего, что питает ее, — любви близких, бытового лада, впечатлений нормальной жизни. Если душа не найдет собственный, питающий ее, корешок, человек теряет себя и тогда не выдерживает и физической тяжести. Для очень многих питающий корешок — стих, песня.
Но бывает и другое питание души: я знала женщину на Колыме. Ее дело было облегчить страждущих, накормить их как можно лучше. В лесу, километров за 10 от всякого жилья, стояли барак и отдельная избушка для вольных, бригадира и инструментальщика. В бараке жили 50 заключенных женщин, которые работали на лесоповале. По бокам барака — нары. Посредине железная круглая печка-бочка и вторая печка с вмазанным котлом. Тут готовили пищу, топили снег на плите, так как ручей замерз — стояли морозы. Поварихой была маленькая, худенькая женщина, которая решила, что должна, как может, поддерживать силы других. Она растапливала снег, вымачивала в этой воде соленую рыбу, которую давали, без мясорубки рубила ее на котлеты, пекла какие-то пончики из скудно выданной муки, своими силами с осени насушила грибов для супов, замочила бруснику. Из скудного арестантского пайка она умела приготовить еду, которую ели с удовольствием. Похваливали: «Спасибо тебе, тетя Паша!» И глаза ее сияли. Она делала работу, вкладывая в нее всю жалость к этим женщинам. Это был подвиг и питание ее души.
Я встречала людей в лагерях, которые проносили научную мысль, и она держала их. Врач писал из лагерей в ссылку сестре: «Я знаю, что ты не можешь достать настоящих покровных стекол, но пришли мне пластинки слюды, которые употребляют в керосинках, — я сделаю из них покровные стеклышки. Сделай это ради блага человечества, потому что, кажется, я открыл рак». Мечта, выношенная ночами, казалось ему, уже готова осуществиться. И эта путеводная нить вела и поддерживала тут, в лагерях.
Продолжаю читать Кристину Живульскую. О, конечно, в советских лагерях было много легче. У нас не бросали людей в крематории, не убивали в газокамерах.
Но как похож, как страшно похож быт тех и других лагерей! Ведь, как и у нас, в Освенциме были клумбы цветов, и белый домик у них, там, где расстреливали и пытали, был весь увит цветами.
Те же поверки, тот же счет по пятеркам, двойные и тройные нары, колючая проволока, создание привилегированных команд, что работают не голодая. И такое же сознание людей, у которых нет «завтра».
Из мира безумия спасало умение уйти в себя. Живульская без конца пишет о стихах. А Елена Михайловна Тагер писала о Колыме: